Письмо оттуда. Проблемы, связанные с положительными нравственными качествами личности Довлатов письмо оттуда

Здравствуйте, Любовь Михайловна! Не могли бы вы, пожалуйста, проверить мое сочинение по критериям? Заранее спасибо.

Текст:
(1)Это письмо дошло чудом. (2)Вывезла его из Союза одна героическая француженка… (3)Вот это письмо. (4) Я пропускаю несколько абзацев личного характера.(5) И дальше:
«(6) Твоя эмиграция – не частное дело. (7) Иначе ты не писатель, а квартиросъемщик. (8)Ты вырвался, чтобы рассказать о нас и о своем прошлом. (9)Все остальное мелко.(10) Все остальное унижает достоинство писателя.
(11)Ты ехал не за джинсами и не за подержанной автомашиной. (12)Ты ехал – рассказывать. (13)Так помни же о нас…
(14)Говорят, вы стали американцами, свободными, раскованными, динамичными. (15)Почти такими же стремительными, как ваши автомобили.(16) Почти такими же содержательными, как ваши холодильники… (17)Мы смеемся над этими разговорами.(18) Смеемся и не верим. (19)Да какие же вы американцы?! (20)Не бывать тебе американцем.(21) И не уйти от своего прошлого. (22)Это кажется, что тебя окружают небоскребы. (23)Тебя окружает прошлое. (24)То есть мы. (25)Еще раз говорю – помни о нас…»
(26) Я много раздумывал над этим письмом.
(27) Есть свойство, по которому можно раз и навсегда отличить благородного человека.(28) Благородный человек воспринимает любое несчастье как расплату за собственные грехи. (29)Он винит лишь себя, какое бы горе его ни постигло.
(30) Если изменила любимая, благородный человек говорит: «Я был невнимателен и груб.(31)Подавлял ее индивидуальность. (32) Не замечал ее проблем.(33)Оскорблял ее чувства.(34) Я сам толкнул ее на этот шаг».
(35) Если друг оказался предателем, благородный человек говорит: «Я раздражал его своим мнимым превосходством.(36) Высмеивал его недостатки.(37) Задевал его амбиции.(38)Я сам вынудил его к предательству…»
(39) А если произошло что-то самое дикое и нелепое?(40) Если родина отвергла нашу любовь?(41) Унизила и замучила нас? (42) Предала наши интересы?
(43) Тогда благородный человек говорит: « Матерей не выбирают.(44) Это моя единственная родина.(45) Я люблю Америку, восхищаюсь Америкой, благодарен Америке, но родина моя далеко.(46) Потерявшая, загубившая и отвергнувшая лучших сыновей!(47) Где уж ей быть доброй, веселой и ласковой?!»
(48) Березы, оказываются, растут повсюду.(49)Но разве от этого легче?(50) Родина – это мы сами.(51)Наши первые игрушки.(52)перешитые курточки старших братьев.(53) Бутерброды, завернутые в газету.(54) девочки в строгих коричневых юбках.(55)Экзамены, шпаргалки…(56)Нелепые, ужасные стихи…(57) Армейская махорка…(58) Косо перечеркнутые строки…(59) Рукописи, милиция…
(60) Все, что с нами было, - родина!. И все, что было, - остается навсегда…
(С.Довлатов)

Сочинение:

Не всегда в родной стране человек окружён почётом, подчас за границей условия для жизни и работы оказываются более выгодными. Некоторые люди, уехав из родного края, навсегда забывают свои корни, свою культуру, свою историю. Однако верна ли такая позиция? Как истинно благородный человек должен относиться к своей Родине? Над этим вопросом размышляет в своём тексте известный писатель С. Довлатов.
В отрывке из письма, приведенном автором, ставится под сомнение, что эмигрировавший в Америку Довлатов когда-нибудь сможет стать настоящим американцем. Автор письма утверждает: где бы человек ни находился, его всегда будет окружать память о родном крае, о своих друзьях, с которыми пришлось расстаться. Размышляя над этим письмом, Довлатов пишет, что для благородного человека родина всегда остается родиной, даже если там невозможно добиться признания и поддержки. Внутри нас всегда существует частица прошлой жизни, детства. Так автор приводит нас к мысли о том, что невозможно отречься от той страны, где ты родился, так же, как невозможно выбрать своих родителей. Я полностью согласен с писателем и так же считаю, что любовь к родине – это одно из самых благородных и прекрасных чувств каждого человека.
Этим чувством проникнуты многие произведения русской литературы. Именно любовь к родине помогала писателям творить даже в самые тяжелые минуты своей жизни. Так, замечательная русская поэтесса Анна Ахматова писала:
Мне голос был, он звал утешно,
Он говорил: «Иди сюда,
Оставь свой край глухой и грешный,
Оставь Россию навсегда». […]
Но равнодушно и спокойно
Руками я замкнула слух…
Это стихотворение проникнуто необыкновенным патриотизмом. Даже в годы суровых потрясений, перед лицом неизвестности, Ахматова готова остаться в России и переживать ее беды вместе с ней.
Несомненно, именно чувство любви к родному краю сплотило множество людей в страшные годы Великой Отечественной Войны, дало им силы для совершения подлинно героических поступков. Вспомним героя произведения Б. Полевого «Повесть о настоящем человеке» летчика Алексея Мересьева. Пережив неизмеримое несчастье, лишившись ног, он смог сохранить душевные силы и научиться ходить, смог вернуться в строй и опять подняться в воздух. Мне кажется, что именно желание защитить родную землю помогло ему совершить такой поступок.
Таким образом, для истинно благородный человек никогда не сможет отвернуться от своей родины. Именно любовь к ней делает его сильнее.

В декабре журнал «Ньюйоркер» опубликовал мой рассказ. И мне, действительно, заплатили около четырех тысяч долларов. Линн Фарбер казалась взволнованной и счастливой. Я тоже, разумеется, был доволен. Но все-таки меньше, чем предполагал. Слишком долго, повторяю, я ждал этой минуты. Ну а деньги, естественно, пришлись очень кстати. Как всегда... Все меня поздравляли. Говорили, что перевод выразительный и точный. Затем мне позвонил редактор «Ньюйоркера». Сказал, что и в дальнейшем хочет печатать мои рассказы. Интересовался, как я живу. Я сказал:

Извините, у меня плохой английский. Вряд ли мне удастся выразить свои переживания. Я чувствую себя идиотом. Надеюсь, вы меня понимаете?

Редактор ответил:

Все это даже американцу понятно...

Деньги, полученные в «Ньюйоркере», мы, к собственному удивлению, истратили разумно. Жена приобрела в рассрочку наборный компьютер за девять тысяч. Сделала первый взнос. Заказы мы надеялись получать у русских издателей. Например, у Карла Проффера в «Ардисе». И он, действительно, сразу прислал моей жене выгодную работу. Линн Фарбер взялась переводить следующий рассказ. В эти же дни ей позвонил литературный агент. Сказал, что готов заниматься моими делами. Поинтересовался, есть ли у меня законченная книга. Линн Фарбер ответила:

Как минимум штук пять...

Агента звали Чарли. Я сразу же полюбил его. Во-первых, за то, что он не слишком аккуратно ел. И даже мягкую пищу брал руками. Для меня это было важно. Поскольку в ресторанах я испытываю болезненный комплекс неполноценности. Не умею есть как следует. Боюсь официантов. Короче, чувствую себя непрошеным гостем. А с Чарли мне всегда было легко. Хоть он и не говорил по-русски. Уж не знаю. как это получается. К тому же Чарли был «розовым», левым. А мы, российские беженцы, - правые все как один. Правее нас, как говорится, только стенка. Значит, я был правым, Чарли левым. Но мы великолепно ладили.

Я спрашивал его:

Вот ты ненавидишь капитализм. Почему же ты богатый? Почему живешь на Семьдесят четвертой улице?

Чарли в ответ говорил:

Во-первых, я, к сожалению, не очень богат. Хотя я, действительно, против капитализма. Но капитализм все еще существует. И пока он не умер, богатым живется лучше...

В юности Чарли едва не стал преступником. Вроде бы его даже судили. Из таких, насколько я знаю, вырастают самые порядочные люди...

Я твердил:

Спасибо тебе, Чарли! Вряд ли ты на мне хорошо зарабатываешь. Значит, ты идеалист, хоть и американец.

Чарли отвечал мне:

Не спеши благодарить. Сначала достигни уровня, при котором я начну обманывать тебя...

Я все думал - бывает же такое! Американец, говорящий на чужом языке, к тому же розовый, левый, мне ближе и понятнее старых знакомых. Загадочное дело - человеческое общение...

Письмо оттуда

Это письмо дошло чудом. Вывезла его из Союза одна героическая француженка. Храни ее Бог, которого нет... Из Союза она нелегально вывозит рукописи. Туда доставляет готовые книги. Иногда по двадцать, тридцать штук. Как-то раз в ленинградском аэропорту она не могла подняться с дивана. А мы еще ругаем западную интеллигенцию... Вот это письмо. Я припускаю несколько абзацев личного характера. И дальше:

«... Теперь два слова о газете. Выглядит она симпатично - живая, яркая, талантливая. Есть в ней щегольство, конечно - юмор и так далее. В общем, много есть хорошего.

Я же хочу сказать о том, чего нет. И чего газете, по-моему, решительно не хватает.

Ей не хватает твоего прошлого. Твоего и нашего прошлого. Нашего смеха и ужаса, терпения и безнадежности.

Твоя эмиграция - не частное дело. Иначе ты не писатель, а квартиросъемщик. И несущественно где - в Америке, в Японии, в Ростове...

Ты вырвался, чтобы рассказать о нас и о своем прошлом. Все остальное мелко. Все остальное лишь унижает достоинство писателя. Хотя растут, возможно, шансы на успех.

Ты ехал не за джинсами и не за подержанной автомашиной. Ты ехал - рассказать. Так помни же о нас...

Говорят, вы стали американцами, свободными, раскованными, динамичными. Почти такими же стремительными, как ваши автомобили. Почти такими же содержательными, как ваши холодильники. Говорят,

вы решаете серьезные проблемы. Например: какой автомобиль потребляет меньше бензина?

Мы смеемся над этими разговорами. Смеемся и не верим. Все это так, игра, притворство. Да какие вы американцы?! Бродский, о котором мы только и говорим? Ты, которого вспоминают у пивных ларьков от Разъезжей до Чайковского и от Стремянной до Штаба? Смешнее этого трудно что-нибудь придумать.

Не бывать тебе американцем. И не уйти от своего прошлого. Это кажется, что тебя окружают небоскребы. Тебя окружает прошлое. То есть мы. Безумные поэты и художники, алкаши и доценты, солдаты и зэки.

Еще раз говорю - помни о нас. Нас много, и мы живы. Нас убивают, а мы живем и пишем стихи.

В этом кошмаре, в этом аду мы узнаем друг друга не по именам. Как - это наше дело!..»

Я много раздумывал над этим письмом.

Есть свойство, по которому можно раз и навсегда отличить благородного человека. Благородный человек воспринимает любое несчастье как расплату за собственные грехи. Он винит лишь себя, какое бы горе его ни постигло.

Если изменила любимая, благородный человек говорит:

Я был невнимателен и груб. Подавлял ее индивидуальность. Не замечал ее проблем. Оскорблял ее чувства. Я сам толкнул ее на этот шаг.

Если Друг оказался предателем, благородный человек говорит:

Я раздражал его своим мнимым превосходством. Высмеивал его недостатки. Задевал его амбиции. Я сам вынудил его к предательству...

А если произошло что-то самое дикое и нелепое? Если родина отвергла нашу любовь? Унизила и замучила нас? Предала наши интересы?

Тогда благородный человек говорит:

Матерей не выбирают. Это моя единственная родина. Я люблю Америку, восхищаюсь Америкой, благодарен Америке, но родина моя далеко. Нищая, голодная, безумная и спившаяся! Потерявшая, загубившая и отвергнувшая лучших сыновей! Где уж ей быть доброй, веселой и ласковой?!..

Березы, оказывается растут повсюду. Но разве от этого легче?

Родина - это мы сами. Наши первые игрушки. Перешитые курточки старших братьев. Бутерброды, завернутые в газету. Девочки в строгих коричневых юбках. Мелочь из отцовского кармана. Экзамены, шпаргалки... Нелепые, ужасающие стихи... Мысли о самоубийстве... Стакан «Агдама» в подворотне... Армейская махорка... Дочка, варежки, рейтузы, подвернувшийся задник крошечного ботинка... Косо перечеркнутые строки... Рукописи, милиция, ОВИР... Все, что с нами было, - родина. И все, что было, - останется навсегда...

Перед грозой

В редакции сгущались тучи. Ларри Швейцер становился все более нудным и придирчивым. Теперь ему хотелось просматривать газетные материалы заранее. Видно, Ларри обзавелся какими-то цензорами, читающими по-русски. Подозревать в этом можно было любого из отвергнутых нами авторов. Позднее мы выяснили, что этим занимался Дроздов.

Соло на ундервуде

Однажды Ларри Швейцер появился в редакции недовольный и злой. Он спросил:
«Зачем вы, ребята, упоминаете свинину? Еврейским читателям это неприятно».
Я не понял.
Ларри развернул последний номер газеты. Ткнул пальцем в экономический обзор, написанный Зарецким. Речь шла о хозяйственных проблемах в Союзе. В частности, об уменьшении производства свинины...
«Ларри, - говорю, - это же статья на хозяйственную тему!»
Швейцер рассердился:
«Упоминать свинину запрещается. Замените ее фаршированной рыбой...»

Доходов газета не приносила. Убытки постоянно росли. Обстановка становилась все более напряженной.

Мы узнали, что Дроздов ходил на прием к Боголюбову. Каялся и просился на работу. Говорил, что Довлатов и Баскин затянули его в омут либерализма. В результате Дроздову что-то обещали...

Баскин сказал ему:

Что же ты делаешь, мерзавец?

А что? - поразился Дроздов. - Ничего особенного! Мы же все - антикоммунисты. Наши цели общие...

Я говорю:

Ты не антикоммунист. Ты приспособленец. Думаешь, ты переменил убеждения? Ничего подобного! Ты переменил хозяев. А холуи везде нужны. Работа им всегда найдется.

Баскин махнул рукой:

Да что с ним говорить!..

Мокер сидел, не вмешиваясь. Знал, что Баскин хочет от него избавиться. Я вроде бы занимал нейтральную позицию. А Мокеру требовались союзники. Рассчитывать он мог только на Дроздова. Тут вмешалась наша машинистка. Видно, Дроздов ей чем-то не угодил. Она сказала:

С этим типом бесполезно разговаривать. Он все равно не поймет. Таким нужны розги.

Это мысль, - задумчиво выговорил Баскин.

Затем размашисто и сильно ударил Дроздова по лицу.

Я и Мокер схватили его за руки. Реакция Дроздова была совершенно неожиданной. Он вдруг заметно расцвел. И заговорил, обращаясь к Эрику, проникновенно, с чувством:

Ты прав, старик! Ты абсолютно прав! Это была моя ошибка. Непростительная ошибка. Я сделал глупость...

Ну, что я вам говорила? – обрадовалась машинистка.

Все молчали. Настроение в редакции было мрачное и подавленное. И только левая щека Дроздова была на этом фоне единственным ярким пятном... А я все думал - что же происходит? Ей-Богу, смущает меня кипучий антикоммунизм, завладевший умами партийных товарищей. Где же вы раньше-то были, не знающие страха публицисты? Где вы таили свои обличительные концепции? В тюрьму шли Синявский и Гинзбург. А где были вы? Андропова через океан критиковать - не подвиг. Вы Боголюбова покритикуйте. И тут уж я вам не завидую... Неожиданно распахнулась дверь, и Гуревич с порога выкрикнул:

Только что было покушение на Рейгана!..

Короче, нам требовался бизнесмен-менеджер. Попросту говоря, хороший администратор. Деловой человек. Потому что Мокер занимался только общими вопросами.

Журналистского опыта было достаточно. С административными кадрами дела обстояли значительно хуже. Умный пойдет в солидную американскую фирму. Глупый вроде бы не требуется. А без хорошего менеджера работать невозможно.

Тем более что мы узнали столько нового! Во-первых, окончательно стало ясно, что наша газета - товар. Примириться с этой мыслью было трудно.

Вы только подумайте! Любимая, родная, замечательная газета! Плод бессонных ночей! Результат совместных героических усилий! Наше обожаемое чадо, боготворимое дитя! Нетленный крик души! И вдруг - товар! Наподобие колбасы или селедки…

Увы, все это так. Ты можешь написать «Четырнадцатую симфонию», «Гернику», «Анну Каренину». Создать искусственную печень, лазер или водородную бомбу. Ты можешь быть гением и провидцем. Великим еретиком и героем труда. Это не имеет значения. Материальные плоды человеческих усилий неминуемо становятся объектом рыночной торговли.

В сфере духа Модильяни - гений. А художник Герасимов - пошляк и ничтожество. Но в сфере рынка Модильяни - хороший товар, а Герасимов - плохой. Модильяни рентабелен, а Герасимов - нет.

Законам рынка подчиняется все, что создано людьми. И законы эти - общие. Для Зарецкого и Микеланджело. Для гусиных желудков и еженедельника «Зеркало»…

Я все твердил:

Без хорошего администратора дело не пойдет…

Баскин соглашался:

Значит, надо выгнать этого бездельника Мокера…

Шальные деньги

Линн Фарбер казалась взволнованной и счастливой. Я тоже, разумеется, был доволен. Но все-таки меньше, чем предполагал. Слишком долго, повторяю, я ждал этой минуты. Ну а деньги, естественно, пришлись очень кстати. Как всегда…

Все меня поздравляли. Говорили, что перевод выразительный и точный.

Затем мне позвонил редактор «Ньюйоркера». Сказал, что и в дальнейшем хочет печатать мои рассказы. Интересовался, как я живу.

Я сказал:

Извините, у меня плохой английский. Вряд ли мне удастся выразить свои переживания. Я чувствую себя идиотом. Надеюсь, вы меня понимаете?

Редактор ответил:

Все это даже американцу понятно…

Деньги, полученные в «Ньюйоркере», мы, к собственному удивлению, истратили разумно. Жена приобрела в рассрочку наборный компьютер за девять тысяч. Сделала первый взнос.

Заказы мы надеялись получать у русских издателей. Например, у Карла Проффера в «Ардисе». И он, действительно, сразу прислал моей жене выгодную работу.

Линн Фарбер взялась переводить следующий рассказ. В эти же дни ей позвонил литературный агент. Сказал, что готов заниматься моими делами. Поинтересовался, есть ли у меня законченная книга. Линн Фарбер ответила:

Как минимум штук пять…

Агента звали Чарли. Я сразу же полюбил его. Во-первых, за то, что он не слишком аккуратно ел. И даже мягкую пищу брал руками.

Для меня это было важно. Поскольку в ресторанах я испытываю болезненный комплекс неполноценности. Не умею есть как следует. Боюсь официантов. Короче, чувствую себя непрошеным гостем.

А с Чарли мне всегда было легко. Хоть он и не говорил по-русски. Уж не знаю, как это получается.

К тому же Чарли был «розовым», левым. А мы, российские беженцы, - правые все как один. Правее нас, как говорится, только стенка.

Значит, я был правым, Чарли левым. Но мы великолепно ладили.

Я спрашивал его:

Вот ты ненавидишь капитализм. Почему же ты богатый? Почему живешь на Семьдесят четвертой улице?

Чарли в ответ говорил:

Во-первых, я, к сожалению, не очень богат. Хотя я, действительно, против капитализма. Но капитализм все еще существует, И пока он не умер, богатым живется лучше…

В юности Чарли едва не стал преступником. Вроде бы его даже судили. Из таких, насколько я знаю, вырастают самые порядочные люди…

Я твердил:

Спасибо тебе, Чарли! Вряд ли ты на мне хорошо зарабатываешь. Значит, ты идеалист, хоть и американец.

Чарли отвечал мне:

Не спеши благодарить. Сначала достигни уровня, при котором я начну обманывать тебя…

Я все думал - бывает же такое! Американец, говорящий на чужом языке, к тому же розовый, левый, мне ближе и понятнее старых знакомых. Загадочное дело - человеческое общение…

Письмо оттуда

Это письмо дошло чудом. Вывезла его из Союза одна героическая француженка. Храни ее Бог, которого нет…

Из Союза она нелегально вывозит рукописи. Туда доставляет готовые книги. Иногда по двадцать, тридцать штук. Как-то раз в ленинградском аэропорту она не могла подняться с дивана.

А мы еще ругаем западную интеллигенцию…

Вот это письмо. Я пропускаю несколько абзацев личного характера. И дальше:

«…Теперь два слова о газете. Выглядит она симпатично - живая, яркая, талантливая. Есть в ней щегольство, конечно - юмор и так далее. В общем, много есть хорошего.

Я же хочу сказать о том, чего нет. И чего газете, по-моему, решительно не хватает.

Ей не хватает твоего прошлого. Твоего и нашего прошлого. Нашего смеха и ужаса, терпения и безнадежности.

Твоя эмиграция - не частное дело. Иначе ты не писатель, а квартиросъемщик. И несущественно где - в Америке, в Японии, в Ростове…

Ты вырвался, чтобы рассказать о нас и о своем прошлом. Все остальное мелко. Все остальное лишь унижает достоинство писателя. Хотя растут, возможно, шансы на успех.

Ты ехал не за джинсами и не за подержанной автомашиной. Ты ехал - рассказать. Так помни же о нас…

Говорят, вы стали американцами, свободными, раскованными, динамичными. Почти такими же стремительными, как ваши автомобили. Почти такими же содержательными, как ваши холодильники. Говорят, вы решаете серьезные проблемы. Например: какой автомобиль потребляет меньше бензина?

Мы смеемся над этими разговорами. Смеемся и не верим. Все это так, игра, притворство. Да какие вы американцы?! Бродский, о котором мы только и говорим? Ты, которого вспоминают у пивных ларьков от Разъезжей до Чайковского и от Стремянной до Штаба? Смешнее этого трудно что-нибудь придумать.

Не бывать тебе американцем. И не уйти от своего прошлого. Это кажется, что тебя окружают небоскребы. Тебя окружает прошлое. То есть мы. Безумные поэты и художники, алкаши и доценты, солдаты и зэки.

Еще раз говорю - помни о нас. Нас много, и мы живы. Нас убивают, а мы живем и пишем стихи.

В этом кошмаре, в этом аду мы узнаем друг друга не по именам. Как - это наше дело!..»

Я много раздумывал над этим письмом.

Есть свойство, по которому можно раз и навсегда отличить благородного человека. Благородный человек воспринимает любое несчастье как расплату за собственные грехи. Он винит лишь себя, какое бы горе его ни постигло.

Если изменила любимая, благородный человек говорит:

Я был невнимателен и груб. Подавлял ее индивидуальность. Не замечал ее проблем. Оскорблял ее чувства. Я сам толкнул ее на этот шаг.

Если друг оказался предателем, благородный человек говорит:

Я раздражал его своим мнимым превосходством. Высмеивал его недостатки. Задевал его амбиции. Я сам вынудил его к предательству…

А если произошло что-то самое дикое и нелепое? Если родина отвергла нашу любовь? Унизила и замучила нас? Предала наши интересы?

Тогда благородный человек говорит:

Матерей не выбирают. Это моя единственная родина. Я люблю Америку, восхищаюсь Америкой, благодарен Америке, но родина моя далеко. Нищая, голодная, безумная и спившаяся! Потерявшая, загубившая и отвергнувшая лучших сыновей! Где уж ей быть доброй, веселой и ласковой?!.

Березы, оказывается, растут повсюду. Но разве от этого легче?

Родина - это мы сами. Наши первые игрушки. Перешитые курточки старших братьев. Бутерброды, завернутые в газету. Девочки в строгих коричневых юбках. Мелочь из отцовского кармана. Экзамены, шпаргалки… Нелепые, ужасающие стихи… Мысли о самоубийстве… Стакан «Агдама» в подворотне… Армейская махорка… Дочка, варежки, рейтузы, подвернувшийся задник крошечного ботинка… Косо перечеркнутые строки… Рукописи, милиция, ОВИР… Все, что с нами было, - родина. И все, что было, - останется навсегда…

В жизни Довлатова отмечались три периода: ленинградский, таллиннский и нью-йоркский.

Жизнь в Ленинграде, по-моему, даже трудно назвать периодом. Это город, в котором он не только вырос, жил, но должен был и родиться. Из-за начавшейся в 1941 году войны это физически произошло в Уфе.

Также случайно первый год службы в армии проходил на меридиане, где он родился. Если приписать рассказу «Голос» биографические свойства, то именно этот год службы, когда юноша из интеллигентной семьи оказался в особых условиях армейской жизни, осложняемых спецификой самой службы и тяжелейшим климатом, помог понять главное для него самого, понять, что его призвание - быть писателем.

Находясь в армии, на втором году, когда его уже перевели служить под Ленинград, Довлатов написал первое «серьезное» произведение: маленькую повесть «Капитаны на суше». В переработанном виде ее эпизоды позже вошли в «Зону». Повесть никогда не опубликовалась. Рукописный вариант в толстой «общей» тетради был прочитан небольшим количеством знакомых. Потом эта тетрадь исчезла. По возвращении из армии были написаны новые рассказы, с них и началась биография писателя.

Довлатов Сергей

Письма на моем столе

Сергей Довлатов

Письма на моем столе

Когда я был маленьким, то страшно завидовал взрослым, которые имели основания заглядывать в почтовый ящик и время от времени доставали оттуда письма, украшенные пестрыми марками и таинственными штемпелями. Высокое право писать и получать письма казалось мне недосягаемой привилегией зрелости. Лет до десяти я вообще не получал писем, а затем побывал летом 52-го года в пионерском лагере "Артек", познакомился там с мальчиками разных национальностей, и после этого раза два-три в год получал письма то из Средней Азии, то из Прибалтики, то с Украины примерно такого содержания: "Я учусь на пятерки и четверки, активно занимаюсь физкультурой, ухаживаю за зелеными насаждениями, два раза прочитал книгу "Мальчик из Уржума", в нашем городе много достопримечательностей, с пионерским приветом - такой-то". Иногда эти письма заканчивались неформальной фразой; "Жду ответа, как соловей лета".

В конце концов эта переписка заглохла, и я опять несколько лет почти не получал писем, если не считать двух-трех посланий от моих одноклассниц, в которых говорилось: "Давай вместе слушать пластинки Рашида Бейбутова", или "Кто по-твоему выше, Пушкин или Маяковский?", а одно из них заканчивалось словами:

"Если ты любишь Сережку Тюленина, давай дружить".

Потом я стал студентом, у меня началась, так сказать, личная жизнь, но писем мне, в общем-то, никто не писал, потому что все мои знакомые жили в Ленинграде, и свои проблемы мы решали в ходе долгих телефонных разговоров. Если в ту пору я и получал письма, то из библиотек с требованием срочно вернуть взятые там книги или уплатить штраф в размере их пятикратной стоимости, а также - предвыборные повестки, которые в строгом смысле слова и письмами-то назвать нельзя.

Осенью 62-го года меня забрали в армию, я оказался в республике Коми, служил в тайге, да еще и в охране лагерей особого режима, но зато я чуть ли не каждый день получал письма от моих родителей, от старшего брата и нескольких близких друзей, и эти письма очень меня поддерживали в тех кошмарных условиях, в которые я попал, тем более что почти в каждом из них я обнаруживал - рубль, три, а то и пять, что для советского военнослужащего истинное богатство. Эти деньги я, как и все мои сослуживцы, тратил, естественно, на вино и на папиросы, и в результате за три года в армии приучил себя основательно и к тому, и к другому.

Потом я демобилизовался и, находясь под впечатлением увиденного в лагерях особого режима, стал писать рассказы и рассылать их по редакциям. Нормой для меня в те годы было писать по одному рассказу в день, и, соответственно, я рассылал по газетам и журналам семь пакетов в неделю. В ответ я получал бесчисленные письма, которые были настолько похожи, что случись это в наши дни, в Америке, я был бы совершенно уверен, что их создают компьютеры с одинаковой программой. Эти письма неизменно заканчивались такими словами:

"Ваш рассказ нас заинтересовал, но по понятным вам причинам опубликован он быть не может. С уважением - такой-то".

Помню, меня очень раздражало это вот "с уважением", ведь гораздо естественнее в таком контексте было бы написать: "с презрением" или "с отвращением". Какое уж тут может быть уважение к человеку, посылающему в редакцию свой рассказ, который по понятным самому автору причинам не может быть опубликован?!

Все эти письма были похожи, кроме одного, из "Литературной газеты", которое меня совершенно озадачило и до смысла которого я не могу докопаться до сих пор, по прошествии двадцати с лишним лет. Письмо заканчивалось такими словами: "Ваш рассказ нам понравился, и мы напечатаем его в июне текущего года. Хотя надежды мало. С уважением - Цитриняк". Фамилия "Цитриняк" время от времени попадается мне в советской печати, так что я не расстаюсь с надеждой - выяснить, что он тогда имел в виду.

В начале 70-х годов мои наиболее решительные и отчаянные друзья устремились на Запад, и от них время от времени приходили письма в тонких светло-голубых конвертах с синими и красными полосками, и эти редкие письма становились общественным достоянием, мы носили их из одной компании в другую, читали вслух и обсуждали самые мелкие подробности, начиная со штампов на конверте. Помню, как Игорь Ефимов, держа в руках только что полученное с Запада письмо, взволнованно говорил: "Ну почему, почему, почему американ ский штамп такой отчетливый, а на нашем невозможно прочесть ни дату, ни место назначения?! Почему даже в таких пустяках мы на последнем месте?!". Любая информация в этих письмах казалась нам сенсационной, то, что Бродский отрастил длинные волосы, и то, что Славинский поскандалил в баре, и то, что Марамзин купил машину, и даже цвет этой новой машины был предметом наших долгих и оживленных дискуссий.

В 78-м году я окончательно убедился, что на родине меня печатать не будут, и стал подумывать об отъезде, тем более что мои рассказы к тому времени оказались на Западе, и по этому поводу я получал от моих друзей письма, написанные таинственным эзоповым языком:

"Гостинцы от тебя получили и уже передали их по назначению - Володе Максимову и Вите Перельману", и это означало, что мои рассказы получены и переданы редакторам журналов "Континент" и "Время и мы".

Вообще-то, конспираторы мы были неважные, и я хорошо помню одно шутливое постановление, принятое на какой-то нашей шумной вечеринке: "В целях усиления конспирации рекомендуется впредь журнал "Континент" именовать в письмах и разговорах журналом "Контингент"". Шутка была не лишена смысла, потому что я хорошо помню, как один мой знакомый кричал мне по телефону: "Старик, поздравляю, тебя видели в "Континентале", ты понял?! Тебя видели в "Континентале"!" Это означало, что кто-то своими глазами видел мой рассказ, опубликованный в "Континенте".

В 78-м году я уехал, попал в Нью-Йорк, и около года пролежал на диване в раздумьях о судьбах интеллигенции, в то время как моя жена каждое утро отправлялась на тяжелую работу. Письма из Советского Союза приходили редко и не очень-то содержательные, потому что, во-первых, считалось, что они не доходят, а если и доходят, то внимательно прочитываются цензурой, да и вообще, я тогда считал, что с прошлой жизнью покончено.

Через некоторое время мы с группой друзей создали газету "Новый американец" i и вскоре я стал ее главным редактором, и с тех пор в течение двух лет получал от тридцати до пятидесяти писем в неделю, в которых содержались газетные статьи и заметки разной ценности, но в основном упреки от обиженных, отвергнутых авторов, которые истязали меня такими посланиями:

"Мой роман в стихах "Судьба Раисы" я долгие годы не мог опубликовать в газете "Карагандинский первопроходец", а теперь я вырвался на свободу, и опять вы, прислужник газетной мафии, стоите на моем пути к читательским сердцам".