Стихотворения М. Лермонтова

Мы многого не знаем из того, что составляет сущность церковной жизни, и, быть может, одним из самых тяжелых и соблазнительных переживаний последних лет для нас, верующих православных людей, стало событие, именуемое «вскрытием мощей».

Для тех из нас, кто мало разбирается в истинной церковной жизни, кто полагается не на опыт святых отцов, а на иные книги или слышанные слова, потрясающими были события последнего времени. Поэтому я хочу раскрыть для вас этот вопрос на основании истинного святоотеческого учения Церкви, и если для многих неожиданностью были результаты вскрытия мощей, то, возможно, не меньшей неожиданностью станет для них услышать то, что я буду говорить. Многие считают, что мощи должны быть «нетленными», т.е. сохранять вид тела; если же этого на деле не оказывается, то говорят об обмане. По крайней мере, это усиленно стараются нам навязать.

Слово «мощи» употребляется прежде всего в том же значении, что и латинское reliquiae или греческое λήψανον («липсанон») – реликвия, или просто «останки». Наше слово «мощи» происходит от корня «мощ» («мощь»), т.е. для человека это и есть кости, скелет, та внутренняя опора, на которой держится все тело. Если взять Требник – книгу, сопровождающую христианина всю жизнь, от рождения до смерти, и раскрыть ее на «Последовании мертвенном мирских тел», сразу встретишь там употребление слова «мощи» в смысле останки: «Скончавшуся кому от православных, абие призывают сродницы его священника, иже пришед в дом, в немже мощи усопшаго лежат, и возложив епитрахиль, и вложив фимиам в кадильницу, кадит тело мертваго и предстоящих и начинает обычно: “Благословен наш...”» В конце отпевания, когда уносят покойника при пении “Святый Боже” – «и тако вземши мощи, отходим ко гробу...» И дальше: «И полагаются мощи во гроб; архиерей же или священник, взем персть лопатою, крестовидно мещет верху мощей, глаголя: «Господня земля, и исполнение ея, вселенная, и вси живущие на ней» (). И посем наливает верху мощей елей от кандила».

Когда в первые века христианства мощи святых мучеников почитались так же, как и теперь, они вовсе не считались «нетленным телом», т.е. целым в нашем обычном смысле. Это особенно понятно и потому, что многие из них предавались зверям и даже сжигались – как же могло остаться от них целое тело? Тем не менее указания на почитание святых мощей мы находим уже у , который говорит об останках святых мучеников, что они, эти останки, которые представляли собой прах и пепел, «дороже драгоценных камней и благороднее золота» .

Из этих слов ясно, что останки святых мучеников вовсе не считались нетленными в прямом смысле. Также и святитель Иоанн Златоуст , говоря о блаженном Вавиле: «Прошло много времени после его погребения, так что в гробе остались только кости» , очевидно, не считал, что тело святого должно быть непременно целым. Подобное же указание мы находим в его слове о Маккавеях:

Не говори мне о прахе, не представляй пепла и истлевших от времени костей их, но открой очи веры и посмотри на присущую им силу Божию, на облекшую их благодать Духа, на окружающую их славу небесного света.

«Сия кости персть видятся и земля, но обаче бесом суть страшни, и слепых просвещают, у прокаженных и расслабленных и всякия болезни уврачуют... аще узрим коего от святых или кость от тела его или персть от гроба его: то всечестно и свято имамы и с страхом покланяемся и целуим любезно». Митрополит Даниил (тоже консерватор – упоминаю об этом потому, что именно у него-то и можно было бы ожидать найти совершенно другое учение относительно мощей, поскольку тогда уже бытовало представление, что мощи есть целое, нетленное тело. – О.С.) в одном своем слове пишет о мощах: «Воистину чудо преславно, яко кости наги источают исцеления»... Захария Копыстенский в своей Палинодии, поясняя слово или название «мощи», пишет: «Мощи, то есть кости и тела святых...; мощи, то есть части костей и тел святых».

Конечно, все это не говорит о том, что целых мощей нет. Тела многих наших святых угодников сохранились или полностью целыми, или отчасти. Один из таких примеров, засвидетельствованный советской властью, – мощи ярославских чудотворцев. При вскрытии был составлен акт о том, что святые ярославские князья – Феодор, Давид и Константин, как говорит следствие, «имеют сохранившееся тело, кости, хрящи и кожу в высохшем виде». И это не один, конечно, случай. Здесь у нас в музее лежит тело святителя Иоасафа Белогородского. В Чернигове покоятся мощи святителя Феодосия, у которого истлела только часть пятки на одной из ног. Мощи Тобольского митрополита Павла, сохраняющиеся в Киево-Печерской лавре, также целы, правда они не считаются мощами святого угодника.

Если все это сопоставить, становится ясно, что, с одной стороны, в лице ее учителей, представляющих церковную совесть, т.е. в лице святых, митрополитов и т.п., никогда не учила о мощах как о нетленных телах (в том смысле, как мы это понимаем) и, с другой стороны, что всегда были такие тенденции. Прославление мощей угодника совершается независимо от того, истлело его тело или нет. Святой прославляется за свою жизнь и за ту небесную помощь, которую он оказывает людям как во время жизни своей, так и после смерти. Мощи же – это останки святого человека: и сохранившиеся тела, и кости, и даже прах и пепел. Так всегда учила Церковь.

Иные установки при прославлении святого, связанные с нетлением мощей, т.е. сохранностью его останков, появились и получили широкое распространение в самое последнее время. Всем нам памятно открытие мощей преподобного Серафима Саровского . Для многих оказалось соблазнительным, что открыты были только кости. В Петрограде распространились слухи, что старец Серафим был вовсе не святой и что мощи открыты лишь по желанию Синода и Государя; рассказывали, что подлинные акты вскрытия мощей скрываются от народа. Эти слухи волновали общество, и покойный Петроградский митрополит Антоний принужден был выпустить послание, в котором говорил, что прославление мощей святых угодников совершается вовсе не потому, что сии имеют нетленные тела, но за их жизнь. Это свидетельство XX века важно потому, что оно, во-первых, было произнесено на весь мир и, кроме того, оно подтверждало о величайшем святом то, о чем рассказывали наши деды, еще живые в памяти, – нет сомнения в святости угодника Божия Серафима, в его подвигах, в его молитве, в его помощи страждущим.

Понятие «нетленныя мощи» существовало тем не менее уже в старину. Это кажется непонятным при его сопоставлении с только что приведенными свидетельствами. Очевидно, понятие «нетления» употреблялось в каком-то ином смысле.

В 1677 году Суздальский воевода досматривал в церкви села Кидекши, находящегося в 4-х верстах от Суздаля и составлявшего усадьбу великого князя Юрия Владимировича Долгорукова, гробницу похороненного в ней в 1159 году сына Юриева Бориса и о своем досмотре писал архиепископу Суздальскому, находившемуся в Москве, что «в гробнице лежат мощи, кости целы»...

Здесь нам важно снова вспомнить, что русское слово «мощи» имеет корень «мощ», т.е. «сила», «крепость» человека – то, что связано со степенью развития его скелета, костей.

Когда Господь создал человека. Он взял из земли персть и вдунул в нее дыхание жизни. Человека называют венцом творения, он «сотаинник Божественных тайн», как говорит Григорий Богослов . Даже ангелы имеют служебное значение, а человек был создан, чтобы любоваться Божиим творением. Сначала был создан мир невидимый – твердь небесная, затем мир видимый, и тогда Господь сотворил человека, в котором соединил оба мира. Человек предназначен для того, чтобы быть «во плоти ангелом», как поется в тропаре пророку Илии, и Церковь, воспевая святых угодников, говорит о них: «Иже на земли ангели, и на небеси человецы Божии» . Человек должен возвысить свое тело до души. Задачей человека является обожение, и не только души, но и тела. Душа для того сопряжена с телом, чтобы она, как говорит святитель Григорий Богослов , «могла и худшее (т.е. тело. – О.С.), постепенно отрешая от дебелости, привлекать к себе и возводить горе, чтобы она, став руководительницею для служебного вещества и обратив его в сослужебное Богу, была для тела тем же, чем Бог для души» . У нас, людей, душа не может быть отделена от тела (она отделяется только Божиим повелением, когда мы умираем, и то – на время), и если душа человека свята, то и тело его свято.

Вообще может быть два взгляда на тело. Первый ярко выражен в завещании Л.Н.Толстого, назвавшего тело противной и ненужной вещью, которую надо поскорее убрать, чтобы она не мешала другим жить: «И я действительно отрекся от Церкви, перестал исполнять ее обряды и написал в завещании своим близким, чтобы они, когда я буду умирать, не допускали ко мне церковных служителей и мертвое мое тело убрали бы поскорей, без всяких над ним заклинаний и молитв, как убирают всякую противную и ненужную вещь, чтобы она не мешала живым» .

По второму же взгляду, тело считается необходимым для нашего спасения – это взгляд Православной Церкви. И святитель Григорий Богослов говорит, что душа вступит в горний мир вместе с плотью, соделавшись с нею единым духом, умом и богом, богом – в смысле обожения.

Христос пришел не только для того, чтобы вернуть нас к первому Адаму, но навсегда устранил в нашей душе возможность иметь к Богу гордость и зависть. «Хотите быть богами?» – пожалуйста: «будьте совершенны, как совершен Отец ваш Небесный» (); «будьте милосерды, как и Отец ваш милосерд» (). Путь к обожению открыт, только идите по нему, а там – сколько пройдете, столько и пройдете, дело за вами.

Что же такое плоть и что такое тело? В христианстве есть три понимания плоти: 1) плоть безгрешная, святая, создание Бога – та плоть, о которой сказано: «Слово плоть бысть» () и которая во Христе так освятилась, что Спаситель говорит: «Ядый мою плоть... имать живот вечный» (); 2) «плоть», «плотской» употребляется в смысле греха, в противоположность «духу», «духовному»; 3) наше тело, в котором соединяется и то и другое. Если наша плоть и является греховной, то не надо забывать, что она все-таки создана Богом. Кто внимательно слушал панихиду, помнит эти слова: «Плачу и рыдаю, егда помышляю смерть, и вижду во гробех лежащую по образу Божию созданную нашу красоту, безобразну, безславну, не имущую вида» . Это не о душе здесь говорится, а о теле, лежащем в гробу, что оно создано по образу Божию.

Если цель христианской жизни – стяжание Духа Святого, то не для души только, но и для тела, как свидетельствуют своим опытом, своею жизнью святые угодники. Господь самим телом Своим творил чудеса, воскрешал даже мертвых (сына наинской вдовы, дочь Иаира). Через тело даже одежда Христова освящалась и делалась чудотворящей – только прикоснувшись к ней, исцелилась жена кровоточивая. Точно так же тень апостолов творила чудеса – те, на кого она падала, исцелялись от своих недугов.

Вне тела мы не могли бы жить. Только по воле Божией рассекается на время этот естественный союз. Итак, люди должны стать новой тварью, и надо всегда помнить то, что говорит апостол: «Не знаете ли, что тела ваши суть храм живущего в вас Святого Духа, Которого имеете вы от Бога, и вы не свои? Ибо вы куплены дорогою ценою. Посему прославляйте Бога и в телах ваших и в душах ваших, которые суть Божии» (). По учению святых отцов, наше тело берет от жизни все то, чем живет душа, берет и грех, и добро, и святость, и безобразие. Когда мы говорим о грехе, мы видим, что святые отцы советуют винить в наших проступках не тело, а дух, мысль, потому что зло начинается не от тела, а от души, и обратно – если в душе есть стяжание Духа Святого, это передается телу и передается так, что освящается каждая часть его, каждая кость, каждый «уд». Вспомните благодарстненные молитвы после Святого Причащения: «Паче же пройди во уды моя, во вся составы, во утробу, и сердце. Попали терние всех моих прегрешений... Составы утверди с костьми вкупе. Чувств просвети простую пятерицу» .

Если так понимать взаимоотношение между телом Христовым и нашим, то понятно, что для верующих могилы святых угодников – не то же, что место почитания какого-нибудь великого человека. В могилах святых угодников сокрыта благодать. Ибо может быть только одно: или вовсе ни во что не верить, или же верить в стяжание Духа Святого Божьего всем нашим существом – тогда и тела святых угодников будут для нас святы. Если мы верим, что можем воспринять благодать Божию не только душой, но и телом, то для нас станут понятны и приведенные раньше слова Иоанна Златоуста : «Открой очи веры и посмотри на присущую им силу Божию, на облекшую их благодать Духа» . И понятно, что тогда эти кости, этот прах будут для нас ценны не просто как останки дорогих людей, но как сосуды, полные благодати: «честныя твоя мощи, яко сосуд благодати полный и преизливающийся, нам оставивый» .

Итак, Православная Церковь учит нас, что цель первозданного человека достигается посредством благодати Божией, проявляющейся через тела святых угодников и их мощи. У Макария Египетского много говорится о том, что святые стяжали Духа Святого Божьего не только своей душой, но и телом. Отсюда и богослужение для нас не является только собранием двух или трех во имя Божие, это не так просто, что вот мы собрались с вами и можем уже совершать богослужение. Центром богослужения является Святая Евхаристия. Если богослужение совершается нами, скверными, грешными людьми, и мы верим, что при этом действительно совершается пресуществление Святых Даров, и, когда мы причащаемся Святых Тайн, мы действительно имеем пред собою Тело Господа и Его Святую Кровь, то что же нам дает эту уверенность? Ведь, может быть, мы часто только телом бываем в храме и вовсе не молимся; не молится, быть может, и сам священник, совершающий Таинство, а между тем мы верим, что Таинство все-таки совершается.

Священник молится здесь о тех (т.е. от имени тех), к кому сам постоянно прибегает в молитвах.

По существу никакого вопроса о таинствах, даже о богослужении не может быть для тех, кто не верит в святых и спрашивает: «Как же можно молиться святым, просить их?» Если бы не было у нас общения со святыми как с живыми членами Церкви, то не могло бы быть ни Тела Христова, ни Церкви, ни таинств. В Церкви земной есть и теперь избранники, они, быть может, находятся и среди нас, но мы их не знаем. По их молитвам мы имеем полноту церковной жизни. Если для нас все это не слова только, то нам понятно, почему совершается и совершалась на мощах литургия еще в катакомбах, и почему Пятый Вселенский Собор закрепил этот обычай. Христиане верили, что святы не только души, но и тела угодников, и Седьмой Вселенский Собор постановил, что без антиминса с частицей святых мощей не должна освящаться церковь.

Мы имеем не только душу, но и тело и должны молиться вместе с теми, кто также имел тело, освятил его и оставил нам. Их тела остались и для нас, и мы можем иметь помощь непосредственно от этих тел. Если мы верим в чудеса Господа и Его святых, если мы верим в то, что через их тела и даже одежду совершались чудеса, тогда нам понятно, почему дороги верующим даже вещи святых угодников.

Дело в том, что теперь у нас это все забыто, мы всё понимаем не так, как надо бы, нам кажется, что наши тела сами по себе, а души сами по себе, а между тем мы имеем как пример жизнь Иисуса Христа и святых угодников. Тела святых угодников есть залог того, что они с нами совершают богослужение. Наше тело есть по образу Божию созданная красота и может быть так же свято и нетленно, как душа. Если вспомнить, что есть тление, если говорить о тлении души, то приходится также говорить о тлении или нетлении тела.

В молитве перед причащением мы читаем: «оле страшнаго таинства! оле благоутробия Божия! Како Божественнаго Тела и Крове брение причащаюся, и нетленен сотворяюся?» Брение – ведь это говорится не о душе, но о теле. Точно так же и крещение соделывает нетленными не только душу, но и тело. Теперь, может быть, нам станет понятно, что значит выражение «нетленные мощи», «нетленные кости». А для человека, который отошел от Церкви, оно может явиться соблазном точно так же, как соблазнительна для многих бывает о целомудрии при совершении таинства брака, – ведь целомудрие не обязательно предполагает девство. А между тем, если подойти с другой стороны, с церковным пониманием, видишь, что мы, имеющие тело, должны сделать его сослужащим Богу, и если говорить о нетлении души, то дело пришествия Христова есть восстановление образа Божия и в теле.

Для нас непонятно, когда при отпевании младенца молится за него как за «нерастленнаго». Как «нерастленнаго»? Ведь он же сгниет! Да, но настанет время, настанет час, «в оньже вси сущии во гробех услышат глас Сына Божия, и изыдут...» (); тогда восстанет и тело этого младенца и окажется «нерастленным». Какова восстанет душа, таково восстанет и тело. Обычно же мы, рационалисты, не так понимаем нетление тела. Наше тело есть тленное само по себе, и нужно иное – святость, чтобы сделать его нетленным. Можно говорить о нетлении души и тела, но это дело Божие, и святость состоит в том, что Господь дарует нам это нетление – «одежду брачную». Мы не имеем этой одежды и молимся о ней: «Чертог Твой вижду, Спасе мой, украшенный, и одежды не имам, да вниду в онь...» И мы имеем еще иное одеяние – тело, которое мы должны просветить и возвысить до души с помощью Божией.

Если мы отвергаем почитание святых мощей, надо отвергнуть и все , ибо иначе наши молитвы при отпевании – богохульство:

Древле убо от не сущих создавый мя, и образом Твоим Божественным почтый, преступлением же заповеди паки мя возвративый в землю, от неяже взят бых, на еже по подобию возведи древнею добротою возобразитися.

Наше естество состоит из души и тела. Надо заботиться о душе, и если она станет чище и лучше, тогда и тело будет очищаться. Когда начнешь думать так, сможешь понять и послепричастную молитву, где много говорится о теле.

Итак, Церковь установила почитание святых мощей, во-первых, потому, что они «сосуды, полные благодати», и во-вторых, потому, что они залог того, что святые с нами не только душою, но и телом.

Поэзия есть выражение жизни, или, лучше сказать, сама жизнь. Мало этого: в поэзии жизнь более является жизнью, нежели в самой действительности. <…>

Поэт – благороднейший сосуд духа, избранный любимец небес, тайник природы, Эолова арфа чувств и ощущений. Еще дитя, он уже сильнее других сознает свое родство со вселенной, свою кровную связь с нею; юноша – он уже переводит на понятный язык ее немую речь, ее таинственный лепет… <…> свежесть благоухания, художественная роскошь форм, поэтическая прелесть и благородная простота образов, энергия, могучесть языка, алмазная крепость и металлическая звучность стиха, полнота чувства, глубокость и разнообразие идей, необъятность содержания – суть родовые характеристические приметы поэзии Лермонтова и залог ее будущего великого развития…

Чем выше поэт, тем больше он принадлежит обществу, среди которого родился, тем теснее связано развитие, направление и даже характер его таланта с историческим развитием общества. Пушкин начал свое поэтическое поприще «Русланом и Людмилою»… <…> Это была шалость гения после первой опорожненной им чаши на светлом пиру жизни… Лермонтов начал историческою поэмою, мрачною по содержанию, суровою и важною по форме… В первых своих лирических произведениях Пушкин явился провозвестником человечности, пророком высоких идей общественных; но эти лирические стихотворения были столько же полны светлых надежд, предчувствия торжества, сколько силы и энергии. В первых лирических произведениях Лермонтова, разумеется тех, в которых он особенно является русским и современным поэтом, также виден избыток несокрушимой силы духа и богатырской силы в выражении; но в них уже нет надежды, они поражают душу читателя безотрадностью, безверием в жизнь и чувства человеческие, при жажде жизни и избытке чувства… Нигде нет пушкинского разгула на пиру жизни; но везде вопросы, которые мрачат душу, леденят сердце… Да, очевидно, что Лермонтов поэт совсем другой эпохи и что его поэзия – совсем новое звено в цепи исторического развития нашего общества.

Первая пьеса Лермонтова <…> называется «Бородино». Поэт представляет молодого солдата, который спрашивает старого служаку:

Скажи‑ка, дядя, ведь недаром

Москва, спаленная пожаром,

Французу отдана?.. <…>

Вся основная идея стихотворения выражена во втором куплете, которым начинается ответ старого солдата:

Да, были люди в наше время,

Не то что нынешнее племя;

Богатыри – не вы!

Плохая им досталась доля:

Немногие вернулись с поля…

Не будь на то господня воля,

Не отдали б Москвы!



Эта мысль – жалоба на настоящее поколение, дремлющее в бездействии, зависть к великому прошедшему, столь полному славы и великих дел. Дальше мы увидим, что эта тоска по жизни внушила нашему поэту не одно стихотворение, полное энергии и благородного негодования. <…>

В 1838 году <…> была напечатана его поэма «Песня про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова»… <…> Здесь поэт от настоящего мира не удовлетворяющей его русской жизни перенеся в её историческое прошедшее, подслушал биение его пульса, проник в сокровеннейшие и глубочайшие тайники его духа, сроднился и слился с ним всем существом своим, обвеялся его звуками, усвоил себе склад его старинной речи, простодушную суровость его нравов, богатырскую силу и широкий размет его чувства и, как будто современник этой эпохи, принял условия ее грубой и дикой общественности, со всеми их оттенками, как будто бы никогда и не знавал о других, – и вынес из нее вымышленную быль, которая достовернее всякой действительности, несомненнее всякой истории. <…>

В таланте великом избыток внутреннего, субъективного элемента есть признак гуманности. Не бойтесь этого направления: оно не обманет вас, не введет вас в заблуждение. Великий поэт, говоря о себе самом, о своем я, говорит об общем – о человечестве, ибо в его натуре лежит все, чем живет человечество. И потому в его грусти всякий узнаёт свою грусть, в его душе всякий узнаёт свою и видит в нем не только поэта, но и человека, брата своего по человечеству. Признавая его существом несравненно высшим себя, всякий в то же время сознает свое родство с ним. <…>

По этому признаку мы узнаём в нем поэта русского, народного, в высшем и благороднейшем значении этого слова, – поэта, в котором выразился исторический момент русского общества. И все такие его стихотворения глубоки и многозначительны; в них выражается богатая дарами духа природа, благородная человеческая личность.

Через год после напечатания «Песни…» <…> Лермонтов вышел снова на арену литературы с стихотворением «Дума», изумившим всех алмазною крепостию стиха, громовою силой бурного одушевления, исполинской энергиею благородного негодования и глубокой грусти. <…>

Поэт говорит о новом поколении, что он смотрит на него с печалью, что его будущее «иль пусто, иль темно», что оно должно состариться под бременем познанья и сомненья; укоряет его, что оно иссушило ум бесплодною наукою. В этом нельзя согласиться с поэтом: сомненье – так; но излишества познания и науки, хотя бы и «бесплодной», мы не видим: напротив, недостаток познания и науки принадлежит к болезням нашего поколения… <…>

Хорошо бы еще, если б взамен утраченной жизни мы насладились хоть знанием: был бы хоть какой‑нибудь выигрыш! Но сильное движение общественности сделало нас обладателями знания без труда и учения, – и этот плод без корня, надо признаться, пришелся нам горек: он только пресытил нас, а не напитал, притупил наш вкус, но не усладил его. <…> Мы в этом отношении – без вины виноваты!

Богаты мы, едва из колыбели,

Ошибками отцов и поздним их умом,

И жизнь уж нас томит, как ровный путь без цели,

Как пир на празднике чужом!

Какая верная картина! Какая точность и оригинальность в выражении! Да, ум отцов наших для нас – поздний ум: великая истина!

И ненавидим мы, и любим мы случайно,

Ничем не жертвуя ни злобе, ни любви,

И царствует в душе какой‑то холод тайный,

Когда огонь кипит в крови! <…>

Эти стихи писаны кровью; они вышли из глубины оскорбленного духа: это вопль, это стон человека, для которого отсутствие внутренней жизни есть зло, в тысячу раз ужаснейшее физической смерти!.. И кто же из людей нового поколения не найдет в нем разгадки собственного уныния, душевной апатии, пустоты внутренней и не откликнется на него своим воплем, своим стоном?.. Если под «сатирою» должно разуметь не невинное зубоскальство веселеньких остроумцев, а громы негодования, грозу духа, оскорбленного позором общества, – то «Дума» Лермонтова есть сатира, и сатира есть законный род поэзии. <…>

Другая сторона того же вопроса выражена в стихотворении «Поэт». Обделанный в золото галантерейного игрушкою кинжал наводит поэта на мысль о роли, которую это орудие смерти и мщения играло прежде… А теперь?.. Увы!

Никто привычною, заботливой рукой

Его не чистит, не ласкает,

И надписи его, молясь перед зарей,

Никто с усердьем не читает…

В наш век изнеженный не так ли ты, поэт,

Свое утратил назначенье,

На злато променяв ту власть, которой свет

Внимал в немом благоговенье? <…>

Нет, хвалить такие стихи можно только стихами, и притом такими же… А мысль?.. Мы не должны здесь искать статистической точности фактов; но должны видеть выражение поэта, – и кто не признает, что то, чего он требует от поэта, составляет одну из обязанностей его служения призванию?.. <…>

Со времени появления Пушкина в нашей литературе показались какие‑то неслыханные прежде жалобы на жизнь, пошло в оборот новое слово «разочарование», которое теперь уже успело сделаться и старым и приторным. Элегия сменила оду и стала господствующим родом поэзии. <…>

Ясно, что это была эпоха пробуждения нашего общества к жизни: литература в первый раз еще начала быть выражением общества. <…>

И скучно и грустно, и некому руку подать

В минуту душевной невзгоды…

Желанья!.. Что пользы напрасно и вечно желать?..

А годы проходят – все лучшие годы!

Любить… но кого же? На время – не стоит труда,

А вечно любить невозможно.

В себя ли заглянешь? – там прошлого нет и следа:

И радость, и муки, и все там ничтожно!..

Что страсти? – ведь рано иль поздно их сладкий недуг

Исчезнет при слове рассудка;

И жизнь – как посмотришь с холодным вниманьем вокруг

Такая пустая и глупая шутка…

Страшен этот глухой, могильный голос подземного страдания, нездешней муки, этот потрясающий душу реквием всех надежд, всех чувств человеческих, всех обаяний жизни! От него содрогается человеческая природа, стынет кровь в жилах и прежний светлый образ жизни представляется отвратительным скелетом, который душит нас в своих костяных объятиях, улыбается своими костяными челюстями и прижимается к устам нашим! Это не минута духовной дисгармонии, сердечного отчаяния: это – похоронная песня всей жизни! <…>

Вспомните «Героя нашего времени», вспомните Печорина – этого странного человека, который, с одной стороны, томится жизнию, презирает и ее и самого себя, не верит ни в нее, ни в самого себя, носит в себе какую‑то бездонную пропасть желаний и страстей, ничем не насытимых, а с другой – гонится за жизнью, жадно ловит ее впечатления, безумно упивается ее обаяниями; вспомните его любовь к Бэле, к Вере, к княжне Мери и потом поймите эти стихи:

Любить… но кого же?.. На время – не стоит труда,

А вечно любить невозможно! <…>

«И скучно и грустно» из всех пьес Лермонтова обратила на себя особую неприязнь старого поколения. Странные люди! Им все кажется, что поэзия должна выдумывать, а не быть жрицею истины, тешить побрякушками, а не греметь правдою! Им все кажется, что люди – дети, которых можно заговорить прибаутками или утешать сказочками! Они не хотят понять, что если кто кое‑что знает, тот смеется над уверениями и поэта и моралиста, зная, что они сами им не верят. Такие правдивые представления того, что есть, кажутся нашим чудакам безнравственными. <…>

Вот пьеса, означенная рубрикою «1‑е января»: читая ее, мы опять входим в совершенно новый мир, хотя и застаем в ней все ту же думу, то же сердце, словом – ту же личность, как и в прежних. Поэт говорит, как часто, при шуме пестрой толпы, среди мелькающих вокруг него бездушных лиц – стянутых приличьем масок, когда холодных рук его с небрежною смелостью касаются давно бестрепетные руки модных красавиц, как часто вокресают в нем старинные мечты, святые звуки погибших лет… <…> Когда же, говорит он, шум людской толпы спугнет мою мечту,

О, как мне хочется смутить веселость их

И дерзко бросить им в глаза железный стих,

Облитый горечью и злостью!..

Если бы не все стихотворения Лермонтова были одинаково лучшие, то это мы назвали бы одним из лучших.

«Журналист, читатель и писатель» напоминает и идеею, и формою, и художественным достоинством «Разговор книгопродавца с поэтом» Пушкина. Разговорный язык этой пьесы – верх совершенства; резкость суждений, тонкая и едкая насмешка, оригинальность и поразительная верность взглядов и замечаний – изумительны. Исповедь поэта, которою оканчивается пьеса, блестит слезами, горит чувством. Личность поэта является в этой исповеди в высшей степени благородною. <…>

Гармонически и благоуханно высказывается дума поэта в пьесах: «Когда волнуется желтеющая нива», «Расстались мы; но твой портрет» и «Отчего», – и грустно, болезненно в пьесе «Благодарность». Не можем не остановиться на двух последних. Они коротки, по‑видимому, лишены общего значения и не заключают в себе никакой идеи; но боже мой! Какую длинную и грустную повесть содержит в себе каждое из них! Как они глубоко знаменательны, как полны мыслию!

Мне грустно, потому что я тебя люблю

И знаю: молодость цветущую твою

Не пощадит молвы коварное гоненье.

За каждый светлый день иль сладкое мгновенье

Слезами и тоской заплатишь ты судьбе.

Мне грустно… потому, что весело тебе.

Это вздох музыки, это мелодия грусти, это кроткое страдание любви, последняя дань нежно и глубоко любимому предмету от растерзанного и смирённого бурею судьбы сердца! И какая удивительная простота в стихе! Здесь говорит одно чувство, которое так полно, что не требует поэтических образов для своего выражения; ему не нужно убранства, не нужно украшений, оно говорит само за себя, оно вполне высказалось бы и прозою…

За все, за все тебя благодарю я:

За тайные мучения страстей,

За горечь слез, отраву поцелуя,

За месть врагов и клевету друзей;

За жар души, растраченной в пустыне,

За все, чем я обманут в жизни был…

Устрой лишь так, чтобы тебя отныне

Недолго я еще благодарил… <…>

Все хорошо: и тайные мучения страстей, и горечь слез, и все обманы жизни; но еще лучше, когда их нет, хотя без них и нет ничего, что просит душа, чем живет она, что нужно ей, как масло для лампады!.. Это утомление чувством; сердце просит покоя и отдыха, хотя и не может жить без волнения и движения… <…>

Мы не назовем Лермонтова ни Байроном, ни Гете, ни Пушкиным; но не думаем сделать ему гиперболической похвалы, сказав, что такие стихотворения, как «Русалка», «Три пальмы» и «Дары Терека», можно находить только у таких поэтов, как Байрон, Гете и Пушкин…

Не менее превосходна «Казачья колыбельная песня». Ее идея – мать; но поэт умел дать индивидуальное значение этой общей идее: его мать – казачка, и потому содержание… есть художественная апофеоза матери, весь трепет, вся нега, вся страсть, вся бесконечность кроткой нежности, безграничность бескорыстной преданности, какою дышит любовь матери, – все это воспроизведено поэтом во всей полноте. <…>

Бросая общий взгляд на стихотворения Лермонтова, мы видим в них все силы, все элементы, из которых слагается жизнь и поэзия. В этой глубокой натуре, в этом мощном духе все живет; им все доступно, все понятно, они на все откликаются. Он всевластный обладатель царства явлений жизни, он воспроизводит их как истинный художник; он поэт русский в душе – в нем живет прошедшее и настоящее русской жизни; он глубоко знаком и с внутренним миром души. Несокрушимая сила и мощь духа, смирение жалоб, елейное благоухание молитвы, пламенное, бурное одушевление, тихая грусть, кроткая задумчивость, вопли гордого страдания, стоны отчаяния, таинственная нежность чувства, неукротимые порывы дерзких желаний, целомудренная чистота, недуги современного общества, картины мировой жизни, хмельные обаяния жизни, укоры совести, умилительное раскаяние, рыдания страсти и тихие слезы, как звук за звуком, льющиеся в полноте умиренного бурею жизни сердца, а упоения любви, трепет разлуки, радость свидания, чувство матери, презрение к прозе жизни, безумная жажда восторгов, полнота упивающегося роскошью бытия духа, пламенная вера, мука душевной пустоты, стон отвращающегося самого себя чувства замершей жизни, яд отрицания, холод сомнения, борьба полноты чувства с разрушающей силою рефлексии, падший дух неба, гордый демон и невинный младенец, буйная вакханка и чистая дева – всё, всё в поэзии Лермонтова: и небо и земля, и рай и ад… По глубине мысли, роскоши поэтических образов, увлекательной неотразимой силе поэтического обаяния, полноте жизни и типической оригинальности, по избытку силы, бьющей огненным фонтаном, его создания напоминают собою создания великих поэтов. Его поприще еще только начато, и уже как много им сделано, какое неистощимое богатство элементов обнаружено им: чего же должно ожидать от него в будущем?.. Пока еще не назовем мы его ни Байроном, ни Гете, ни Пушкиным, и не скажем, чтоб из него со временем вышел Байрон, Гете или Пушкин: ибо мы убеждены, что из него выйдет ни тот, ни другой, ни третий, а выйдет – Лермонтов… <…>

<…> уже недалеко то время, когда имя его в литературе сделается народным именем и гармонические звуки его поэзии будут слышимы в повседневном разговоре толпы, между толками ее о житейских заботах…

Достоевский Ф. М

Прежде чем перейду к Некрасову, скажу два слова и о Лермонтове, чтоб оправдать то, почему я тоже поставил и его как уверовавшего в правду народную. Лермонтов, конечно, был байронист, но по великой своеобразной поэтической силе своей был и байронист‑то особенный, – какой‑то насмешливый, капризный и брюзгливый, вечно не верующий даже в собственное свое вдохновение, в свой собственный байронизм. Но если б он перестал возиться с больною личностью русского интеллигентного человека, мучимого своим европеизмом, то наверное бы кончил тем, что отыскал исход, как и Пушкин, в преклонении перед народной правдой, и на то есть большие и точные указания. Но смерть опять и тут помешала. В самом деле, во всех стихах своих он мрачен, капризен, хочет говорить правду, но чаще лжет и сам знает об этом и мучается тем, что лжет, но чуть лишь он коснется народа, тут он светел и ясен. Он любит русского солдата, казака, он чтит народ. И вот он раз пишет бессмертную песню о том, как молодой купец Калашников, убив за бесчестье свое государева опричника Кирибеевича и призванный царем Иваном пред грозные его очи, отвечает ему, что убил он государева слугу Кирибеевича «вольной волею, а не нехотя». <…> Повторяю, остался бы Лермонтов жить, и мы бы имели великого поэта, тоже признававшего правду народную, а может быть, и истинного «печальника горя народного».

Мережковский Д. С

(Окончание)


СТИХОТВОРЕНИЯ М. ЛЕРМОНТОВА
С.-Петербург. 1840.1


Через год после напечатания «Песни про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова» Лермонтов вышел снова на арену литературы с
стихотворением «Дума», изумившим всех алмазною крепостью стиха, громовою силою бурного одушевления, исполинскою энергиею благородного негодования и глубокой грусти. С тех пор стихотворения Лермонтова стали являться одни за другими без перемежки, и с его именем.


Поэт говорит о новом поколении, что он смотрит на него с печалью, что его будущее «иль пусто, иль темно», что оно должно состареться под бременем познанья и сомненья: укоряет его, что оно иссушило ум бесплодною наукою. В этом нельзя согласиться с поэтом: сомненье - так; но излишества познания и науки, хотя бы и «бесплодной» мы не видим: напротив, недостаток познания и науки принадлежит к болезням нашего поколения:


Мы все учились понемногу
Чему-нибудь и как-нибудь


Хорошо бы еще, если б, взамен утраченной жизни, мы насладились хоть знанием: был бы хоть какой-нибудь выигрыш! Но сильное движение общественности сделало нас обладателями знания, без труда и учения - и этот плод без корня, надо признаться, пришелся нам горек; он только пресытил нас, а не напитал, притупил наш вкус, но не усладил его. Это обыкновенное и необходимое явление во всех обществах, вдруг вступающих из естественной непосредственности в сознательную жизнь, не в недрах их возросшую и созревшую, а пересаженную от развившихся народов. Мы в этом отношении - без вины виноваты!


Богаты мы, едва из колыбели,
Ошибками отцов и поздним их умом,
И жизнь уж нас томит, как ровный путь без цели,
Как пир на празднике чужом!


Какая верная картина! Какая точность и оригинальность в выражении! Да, ум отцов наших для нас - поздний ум: великая истина!


И ненавидим мы, и любим мы случайно,
Ничем не жертвуя ни злобе, ни любви,
И царствует в душе какой-то холод тайный,
Когда огонь кипит в крови!
И предков скучны нам роскошные забавы,
Их легкомысленный, ребяческий разврат;
И к гробу мы спешим без счастья и без славы,
Глядя насмешливо назад.
Толпой угрюмою и скоро позабытой
Над миром мы пройдем без шума и следа,
Не бросивши векам ни мысли плодовитой,
Ни гением начатого труда.
И прах наш, с строгостью судьи и гражданина,
Потомок оскорбит презрительным стихом,
Насмешкой горькою обманутого сына
Над промотавшимся отцом!


Эти стихи писаны кровью; они вышли из глубины оскорбленного духа: это вопль, это стон человека, для которого отсутствие внутренней жизни есть зло, в тысячу раз ужаснейшее физической смерти!.. И кто же из людей нового поколения не найдет в нем разгадки собственного уныния, душевной апатии, пустоты внутренней, и не откликнется на него своим воплем, своим стоном?..


Если под «сатирою» должно разуметь не невинное зубоскальство веселеньких остроумцев, а громы негодования, грозу духа, оскорбленного позором общества, - то «Дума» Лермонтова есть сатира, и сатира есть законный род поэзии. Если сатиры Ювенала дышат такою же бурею чувства, таким же могуществом огненного слова, то Ювенал действительно великий поэт!


Другая сторона того же вопроса выражена в стихотворении «Поэт». Обделанный в золото галантерейною игрушкою кинжал наводит поэта на мысль о роли, которую это орудие смерти и мщения играло прежде... А теперь?.. Увы!


Никто привычною, заботливой рукой
Его не чистит, не ласкает,
И надписи его, молясь перед зарей,
Никто с усердьем не читает...
В наш век изнеженный, не так ли ты, поэт,
Свое утратил назначенье,
На злато променяв ту власть, которой свет
Внимал в немом благоговеньи?
Бывало, мерный звук твоих могучих слов
Воспламенял бойца для битвы;
Он нужен был толпе, как чаша для пиров,
Как фимиам в часы молитвы!
Твой стих, как божий дух, носился над толпой,
И отзыв мыслей благородных
Звучал как колокол на башне вечевой
Во дни торжеств и бед народных.
Но скучен нам простой и гордый твой язык,
Нас тешат блёстки и обманы;
Как ветхая краса, наш ветхий мир привык
Морщины прятать под румяны...
Проснешься ль ты опять, осмеянный пророк?



Вот оно, то бурное одушевление, та трепещущая, изнемогающая от полноты своей страсть, которую Гегель называет в Шиллере пафосом!.. Нет, хвалить такие стихи можно только стихами, и притом такими же... А мысль?.. Мы не должны здесь искать статистической точности фактов; но должны видеть выражение поэта, - и кто не признает, что то, чего он требует от поэта, составляет одну из обязанностей его служения и призвания? Не есть ли это характеристика поэта - характеристика благородного Шиллера?..


«Не верь себе» есть стихотворение, составляющее триумвират с двумя предшествовавшими. В нем поэт решает тайну истинного вдохновения, открывая источник ложного. Есть поэты, пишущие в стихах и в прозе, и, кажется, удивительно как сильно и громко, но чтение которых действует на душу как угар или тяжелый хмель, и их произведения, особенно увлекающие молодость, как-то скоро испаряются из головы. У этих людей нельзя отнять дарования и даже вдохновения, но


В нем признака небес напрасно не ищи:
То кровь кипит, то сил избыток!
Скорее жизнь в заботах истощи,
Разлей отравленный напиток!
Случится ли тебе, в заветный, чудный миг
Отрыть в душе давно-безмолвной
Еще неведомый и девственный родник,
Простых и сладких звуков полный, -
Не вслушивайся в них, не предавайся им,
Набрось на них покров забвенья:
Стихом размеренным и словом ледяным
Не передашь ты их значенья.
Закрадется ль печаль в тайник души твоей,
Зайдет ли страсть с грозой и вьюгой:
Не выходи тогда на шумный пир людей
С своею бешеной подругой;
Не унижай себя. Стыднее торговать
То гневом, то тоской послушной,
И гной душевных ран надменно выставлять
На диво черни простодушной.


Со времени появления Пушкина в нашей литературе показались какие-то неслыханные прежде жалобы на жизнь, пошло в оборот новое слово «разочарование», которое
теперь уже успело сделаться и старым и приторным. Элегия сменила оду и стала господствующим родом поэзии. За поэтами даже и плохие стихотворцы начали воспевать


Погибший жизни цвет
Без малого в восьмнадцать лет


Ясно, что это была эпоха пробуждения нашего общества к жизни: литература в первый раз еще начала быть выражением общества. Это новое направление литературы вполне выразилось в дивном создании Пушкина - «Демон»:


В те дни, когда мне были новы
Все впечатленья бытия -
И взоры дев, и шум дубровы,
И ночью пенье соловья -
Когда возвышенные чувства,
Свобода, слава и любовь,
И вдохновенные искусства
Так сильно волновали кровь, -
Часы надежд и наслаждений
Тоской внезапной осеня,
Тогда какой-то злобный гений
Стал тайно навещать меня.
Печальны были наши встречи:
Его улыбка, чудный взгляд,
Его язвительные речи
Вливали в душу хладный яд.
Неистощимый клеветою
Он провиденье искушал;
Он звал прекрасное мечтою;
Он вдохновенье презирал;
Не верил он любви, свободе,
На жизнь насмешливо глядел -
И ничего во всей природе
Благословить он не хотел.


Это демон сомнения, это дух размышления, рефлексии, разрушающей всякую полноту жизни, отравляющей всякую радость. Странное дело: пробудилась жизнь, и с нею обруку пошло сомнение - враг жизни! «Демон» Пушкина с тех пор остался у нас вечным гостем, и с злою, насмешливою улыбкою показывается то тут, то там...39 Мало этого: он привел другого демона, еще более страшного, более неразгаданного (Стихотворения М. Лермонтова, стр. 109):


И скучно, и грустно!.. и некому руку подать
В минуту душевной невзгоды...
Желанья... Что пользы напрасно и вечно желать?
А годы проходят - все лучшие годы!
Любить... но кого же?.. на время не стоит труда,

В себя ли заглянешь? - там прошлого нет и следа:
И радость, и муки, и всё так ничтожно.
Что страсти? - ведь рано иль поздно их сладкий недуг
Исчезнет при слове рассудка,
И жизнь - как посмотришь с холодным вниманьем вокруг -
Такая пустая и глупая шутка...


Страшен этот глухой, могильный голос подземного страдания, нездешней муки, этот потрясающий душу реквиэм всех надежд, всех чувств человеческих, всех обаяний жизни! От него содрогается человеческая природа, стынет кровь в жилах, и прежний светлый образ жизни представляется отвратительным скелетом, который душит нас в своих костяных объятиях, улыбается своими костяными челюстями и прижимается к устам нашим! Это не минута духовной дисгармонии, сердечного отчаяния: это - похоронная песня всей жизни!


Кому не знакомо по опыту состояние духа, выраженное в ней, в чьей натуре не скрывается возможность ее страшных диссонансов, - те, конечно, увидят в ней не больше, как маленькую пьеску грустного содержания, и будут правы: но тот, кто не раз слышал внутри себя ее могильный напев, а в ней увидел только художественное выражение давно знакомого ему ужасного чувства, тот припишет ей слишком глубокое значение, слишком высокую цену, даст ей почетное место между величайшими созданиями поэзии, которые когда-либо, подобно светочам Эвменид, освещали бездонные пропасти человеческого духа... И какая простота в выражении, какая естественность, свобода в стихе! Так и чувствуешь, что вся пьеса мгновенно излилась на бумагу сама собою, как поток слез, давно уже накипевших, как струя горячей крови из раны, с которой вдруг сорвана перевязка...


Вспомните «Героя нашего времени», вспомните Печорина - этого странного человека, который, с одной стороны, томится жизнью, презирает и ее и самого себя, не верит ни в нее, ни в самого себя, носит в себе какую-то бездонную пропасть желаний и страстей, ничем ненасытимых, а с другой - гонится за жизнию, жадно ловит ее впечатления, безумно упивается ее обаяниями; вспомните его любовь к Бэле, к Вере, к княжне Мери, и потом поймите эти стихи:


Любить... но кого же?.. на время не стоит труда,
А вечно любить невозможно...


Да, невозможно! Но зачем же эта безумная жажда любви, к чему эти гордые идеалы вечной любви, которыми мы встречаем нашу юность, эта гордая вера в неизменяемость чувства и его действительность?.. Мы знаем одну пьесу, которой содержание высказывает тайный недуг нашего времени, и которая за несколько лет пред сим казалась бы даже бессмысленною, а теперь для многих слишком многознаменательна. Вот она:


Я не люблю тебя: мне суждено судьбою
Не полюбивши разлюбить;
Я не люблю тебя: больной моей душою
Я никогда не буду здесь любить.
О, не кляни меня! Я обманул природу,
Тебя, себя, когда, в волшебный миг,
Я сердце праздное и бедную свободу
Поверг в слезах у милых ног твоих.
Я не люблю тебя, но, полюбя другую,
Я презирал бы горько сам себя;
И, как безумный, я и плачу и тоскую,
И всё о том, что не люблю тебя.


Неужели прежде этого не бывало? Или, может быть, прежде этому не придавали большой важности: пока любилось - любили, разлюбилось - не тужили; даже соединясь как бы по страсти теми узами, которые навсегда решают участь двух существ, и потом увидев, что ошиблись в своем чувстве, что не созданы один для другого, вместо того, чтоб приходить в отчаяние от страшных цепей, предавались ленивой привычке, свыкались, и равнодушно из сферы гордых идеалов, полноты чувства, переходили в мирное и почтенное состояние пошлой жизни?.. Ведь у всякой эпохи свой характер!..


Может быть, люди нашего времени слишком многого требуют от жизни, слишком необузданно предаются обаяниям фантазии, так что, после их роскошных мечтаний, действительность кажется им уже слишком бесцветною, бледною, холодною и пустою?.. Может быть, люди нашего времени слишком серьезно смотрят на жизнь, дают слишком большое значение чувству?..


Может быть, жизнь представляется им каким-то высоким служением, священным таинством, и они лучше хотят совсем не жить, нежели жить как живется?.. Может быть, они слишком прямо смотрят на вещи, слишком добросовестны и точны в названии вещей, слишком откровенны насчет самих себя: протяжно зевая, не хотят называть себя энтузиастами, и ни других, ни самих себя не хотят обманывать ложными
чувствами и становиться на ходули?..


Может быть, они слишком совестливы и честны в отношении к участи других людей, и, обещав другому существу любовь и блаженство, думают, что непременно должны дать ему то и другое, а не видя возможности исполнить это, предаются тоске и отчаянию?.. Или, может быть, лишенные сочувствия с обществом, сжатые его холодными условиями, они видят, что не в пользу им щедрые дары богатой природы, глубокого духа, и представляют собою младенца в английской болезни?.. Может быть - чего не может быть!..


«И скучно и грустно» из всех пьес Лермонтова обратила на себя особенную неприязнь старого поколения. Странные люди! Им всё кажется, что поэзия должна выдумывать, а не быть жрицею истины, тешить побрякушками, а не греметь правдою! Им всё кажется, что люди - дети, которых можно заговорить прибаутками или утешать сказочками! Они не хотят понять, что если кто кое-что знает, тот смеется над уверениями и поэта и моралиста, зная, что они сами им не верят.


Такие правдивые представления того, что есть, кажутся нашим чудакам безнравственными. Питомцы Бульи и Жанлис, они думают, что истина сама по себе не есть высочайшая нравственность... Но вот самое лучшее доказательство их детского заблуждения: из того же самого духа поэта, из которого вышли такие безотрадные, леденящие сердце человеческое звуки, из того же самого духа вышла и эта молитвенная, елейная мелодия надежды, примирения и блаженства в жизни жизнию (стр. 71):


В минуту жизни трудную
Теснится ль в сердце грусть,
Одну молитву чудную
Твержу я наизусть.
Есть сила благодатная
В созвучьи слов живых,
И дышит непонятная,
Святая прелесть в них,
С души как бремя скатится,
Сомненье далеко, -
И верится, и плачется,
И так легко, легко...


Другую сторону духа нашего поэта представляет его превосходное стихотворение «Памяти А. И. О-го»: это сладостная мелодия каких-то глубоких, но тихих дум, чувства сильного, но целомудренного, замкнутого в самом себе...


Есть в этом стихотворении что-то кроткое, задушевное, отрадно успокаивающее душу...


Но до конца среди волнений трудных,
В толпе людской и средь пустынь безлюдных,
В нем тихий пламень чувства не угас:
Он сохранил и блеск лазурных глаз,
И звонкий детский смех, и речь живую,
И веру гордую в людей и жизнь иную.
Но он погиб далеко от друзей...
Мир сердцу твоему, мой милый Саша!
Покрытое землей чужих полей,
Пусть тихо спит оно, как дружба наша
В немом кладбище памяти моей!
Ты умер, как и многие, без шума,
Но с твердостью. Таинственная дума
Еще блуждала на челе твоем,
Когда глаза закрылись вечным сном.
И то, что ты сказал перед кончиной,
Из слушавших тебя не понял ни единый...
И было ль то привет стране родной,
Названье ли оставленного друга,
Или тоска по жизни молодой,
Иль просто крик последнего недуга,
Кто скажет нам?.. твои дела и мненья,
И думы - всё исчезло без следов,
Как легкий пар вечерних облаков:
Едва блеснут, их ветер вновь уносит -
Куда они? зачем? откуда? - кто их спросит!..


И какою грандиозною, гармонирующею с тоном целого картиною заключается это стихотворение:


Любил ты моря шум, молчанье синей степи -
И мрачных гор зубчатые хребты...
И, вкруг твоей могилы неизвестной,
Всё, чем при жизни радовался ты,
Судьба соединила так чудесно:
Немая степь синеет, и венцом
Серебряным Кавказ ее объемлет;
Над морем он, нахмурясь, тихо дремлет,
Как великан, склонившись над щитом,
Рассказам волн кочующих внимая,
А море Черное шумит, не умолкая...


Вот истинно-бесконечное и в мысли и в выражении; вот то, что в эстетике должно разуметь под именем высокого (sublime)...


Не выписываем чудной «Молитвы» (стр. 43), в которой поэт поручает матери божией, «теплой заступнице холодного мира», невинную деву. Кто бы ни была эта дева-
возлюбленная ли сердца, или милая сестра - не в том дело; но сколько кроткой задушевности в тоне этого стихотворения, сколько нежности без всякой приторности; какое благоуханное, теплое, женственное чувство! Всё это трогает в голубиной натуре человека; но в духе мощном и гордом, в натуре львиной - всё это больше, чем умилительно...


Из каких богатых элементов составлена поэзия этого человека, какими разнообразными мотивами и звуками гремят и льются ее гармонии и мелодии! Вот пьеса, означенная рубрикою «1-е января»: читая ее, мы опять входим в совершенно новый мир, хотя и застаем в ней всё ту же думу, то же сердце, словом - ту же личность, как и в прежних. Поэт говорит, как часто, при шуме пестрой толпы, среди мелькающих вокруг него бездушных лиц - стянутых приличьем масок, когда холодных рук его с небрежною смелостью касаются давно бестрепетные руки модных красавиц, как часто воскресают в нем старинные мечты, святые звуки погибших лет...


И вижу я себя ребенком; и кругом
Родные всё места: высокий барский дом
И сад с разрушенной теплицей;
Зеленой сетью трав подернут спящий пруд,
А за прудом село дымится - и встают
Вдали туманы над полями.
В аллею темную вхожу я; сквозь кусты
Глядит вечерний луч, и желтые листы
Шумят под робкими шагами.
Только у Пушкина можно найти такие картины в этом роде! Когда же, говорит он, шум людской толпы спугнет мою мечту,
О, как мне хочется смутить веселость их
И дерзко бросить им в глаза железный стих,
Облитый горечью и злостью!..


Если бы не все стихотворения Лермонтова были одинаково лучшие, то это мы назвали бы одним из лучших.


«Журналист, Читатель и Писатель» напоминает и идеею, и формою, и художественным достоинством «Разговор книгопродавца с поэтом» Пушкина. Разговорный язык этой пьесы - верх совершенства; резкость суждений, тонкая и едкая насмешка, оригинальность и поразительная верность взглядов и замечаний - изумительны. Исповедь поэта, которою оканчивается пьеса, блестит слезами, горит чувством. Личность поэта является в этой исповеди в высшей степени благородною.


«Ребенку» - это маленькое лирическое стихотворение заключает в себе целую повесть, высказанную намеками, но тем не менее понятную. О, как глубоко-поучительна эта повесть, как сильно потрясает она душу!.. В ней глухие рыдания обманутой любви, стоны исходящего кровию сердца, жестокие проклятия, а потом, может быть, и благословение смирённого испытанием сердца женщины... Как я люблю тебя, прекрасное дитя! Говорят, ты похож на нее, и хоть страдания изменили ее прежде времени, но ее образ в моем сердце...


А ты, ты любишь ли меня?
Не скучны ли тебе непрошенные ласки?
Не слишком часто ль я твои целую глазки?
Слеза моя ланит твоих не обожгла ль?
Смотри ж, не говори, ни про мою печаль,
Ни вовсе обо мне. К чему? Ее, быть может,
Ребяческий рассказ рассердит иль встревожит...
Но ты мне всё поверь. Когда в вечерний час,
Пред образом с тобой заботливо склонясь,
Молитву детскую она тебе шептала
И в знаменье креста персты твои сжимала,
И все знакомые, родные имена
Ты повторял за ней, - скажи: тебя она
Ни за кого еще молиться не учила?
Бледнея, может быть, она произносила
Название, теперь забытое тобой...
Не вспоминай его... Что имя? звук пустой!
Дай бог, чтоб для тебя оно осталось тайной.
Но если как-нибудь, когда-нибудь случайно
Узнаешь ты его, - ребяческие дни
Ты вспомни, и его, дитя, не прокляни!


Отчего же тут нет раскаяния? - спросят моралисты. Наденьте очки, господа, и вы увидите, что герой пьесы спрашивает дитя - не учила ли она его молиться еще за кого-то, не произносила ли, бледнея, теперь забытого им имени?.. Он просит ребенка не проклинать этого имени, если узнает о нем. Вот истинное торжество нравственности!


Поэтическая мысль может иногда родиться и вследствие какого-нибудь из тех обстоятельств, из которых слагается наша жизнь; но чаще всего и почти всегда она есть не что иное, как случай действительности в возможности и потому в поэзии не имеет никакого места вопрос: «было ли это?»; но она всегда должна положительно отвечать на вопрос: «возможно ли это, может ли это быть в действительности?»


Самое обстоятельство может только, так сказать, натолкнуть поэта на поэтическую идею и, будучивыражено им в стихотворении, является уже совсем другим, новым и небывалым, но могущим быть. Потому, чем выше талант поэта, тем больше находим мы в его произведениях применений и к собственной нашей жизни, и к жизни других людей. Мало этого: в неиспытанных нами обстоятельствах мы узнаём как будто коротко знакомое нам по опыту, - и тогда понимаем, почему поэзия, выражая частное, есть выражение общего.


Прочтите «Соседа» Лермонтова - и хотя бы вы никогда не были в подобном обстоятельстве, но вам покажется, что вы когда-то были в заключении, любили незримого соседа, отделенного от вас стеною, прислушивались и к мерному звуку шагов его, и к унылой песне его, и говорили к нему про себя:


Я слушаю - и в мрачной тишине
Твои напевы раздаются...
О чем они - не знаю; но тоской
Исполнены, и звуки чередой,
Как слезы, тихо льются, льются...
И лучших лет надежды и любовь
В груди моей всё оживает вновь,
И мысли далеко несутся,
И полон ум желаний и страстей,
И кровь кипит - и слезы из очей,
Как звуки друг за другом льются...


Эта тихая, кроткая грусть души сильной и крепкой, эти унылые, мелодические звуки, льющиеся друг за другом, как слеза за слезою; эти слезы, льющиеся одна за другою, как звук за звуком, - сколько в них таинственного, невыговариваемого, но так ясно-понятного сердцу! Здесь поэзия становится музыкою: здесь обстоятельство является, как в опере, только поводом к звукам, намеком на их таинственное значение; здесь от случая жизни отнята вся его материальная внешняя сторона, и извлечен из него один чистый эфир, солнечный луч света, в возможности скрывавшиеся в нем...


Выраженное в этой пьесе обстоятельство может быть фактом, но сама пьеса относится к этому факту, как относится к натуральной розе поэтическая роза, в которой нет грубого вещества, составляющего натуральную розу, но в которой только нежный румянец и кроткое ароматическое дыхание натуральной розы...
Гармонически и благоуханно высказывается дума поэта в пьесах: «Когда волнуется желтеющая нива», «Расстались мы; но твой портрет» и «Отчего», - и грустно, болезненно в пьесе «Благодарность». Не можем не остановиться на
двух последних. Они коротки, повидимому лишены общего значения и не заключают в себе никакой идеи; но, боже мой! какую длинную и грустную повесть содержит в себе каждое из них! как они глубоко знаменательны, как полны мыслью!


Мне грустно, потому что я тебя люблю,
И знаю: молодость цветущую твою
Не пощадит молвы коварное гоненье.
За каждый светлый день иль сладкое мгновенье
Слезами и тоской заплатишь ты судьбе.
Мне грустно... потому что весело тебе.


Это вздох музыки, это мелодия грусти, это кроткое страдание любви, последняя дань нежно и глубоко-любимому предмету от растерзанного и смирённого бурею судьбы сердца!.. И какая удивительная простота в стихе! Здесь говорит одно чувство, которое так полно, что не требует поэтических образов для своего выражения; ему не нужно убранства, не нужно украшений, оно говорит само за себя, оно вполне высказалось бы и прозою...


За всё, за всё тебя благодарю я:
За тайные мучения страстей,
За горечь слез, отраву поцелуя,
За месть врагов и клевету друзей;
За жар души, растраченный в пустыне, -
За всё, чем я обманут в жизни был...
Устрой лишь так, чтобы тебя отныне
Недолго я еще благодарил.


Какая мысль скрывается в этой грустной «благодарности», в этом сарказме обманутого чувством и жизнию сердца? Всё хорошо: и тайные мучения страстей, и горечь слез, и все обманы жизни; но еще лучше, когда их нет, хотя без них и нет ничего, что просит душа, чем живет она, что нужно ей, как масло для лампады!.. Это утомление чувством; сердце просит покоя и отдыха, хотя и не может жить без волнения и движения...


В pendant*) к этой пьесе может итти новое стихотворение Лермонтова, «Завещание», напечатанное в этой книжке «Отечественных записок»: это похоронная песнь жизни и всем ее обольщениям, тем более ужасная, что ее голос не глухой и не громкий, а холодно-спокойный; выражение не горит и не сверкает образами, но небрежно и прозаично...


Мысль этой пьесы: и худое и хорошее - всё равно; сделать лучше не в нашей воле, и
потому пусть идет себе как оно хочет... Это уж даже и не сарказм, не ирония и не жалоба: не на что сердиться, не на что жаловаться, - всё равно! Отца и мать жаль огорчить...


Возле них есть соседка - она не спросит о нем, но нечего жалеть пустого сердца - пусть поплачет: ведь это ей нипочем! Страшно!.. Но поэзия есть сама действительность, и потому она должна быть неумолима и беспощадна, где дело идет о том, что есть или что бывает...


А человеку необходимо должно перейти и через это состояние духа. В музыке гармония условливается диссонансом, в духе - блаженство условливается страданием, избыток чувства сухостью чувства, любовь ненавистию, сильная жизненность отсутствием жизни: это такие крайности, которые всегда живут вместе, в одном сердце.42 Кто не печалился и не плакал, тот и не возрадуется, кто не болел, тот и не выздоровеет, кто не умирал заживо, тот и не восстанет...


Жалейте поэта или, лучше, самих себя: ибо, показав вам раны своей души, он показал вам ваши собственные раны; но не отчаявайтесь ни за поэта, ни за человека: в том и другом бурю сменяет вёдро, безотрадность - надежда...


Надежда! - может быть, под бременем годов,
Под снегом опыта и зимнего сомненья,
Таятся семена погибнувших цветов
И, может быть, еще свершится прозябенье!


Два перевода из Байрона - «Еврейская мелодия» и «В альбом» - тоже выражают внутренний мир души поэта. Это боль сердца, тяжкие вздохи груди; это надгробные надписи на памятниках погибших радостей...


Пусть будет песнь твоя дика. Как мой венец
Мне тягостны веселья звуки!
Я говорю тебе: я слез хочу, певец,
Иль разорвется грудь от муки.
Страданьями была упитана она,
Таилась долго и безмолвно;
И грозный час настал - теперь она полна,
Как кубок смерти яда полный.


«Ветка Палестины» и «Тучи» составляют переход от субъективных стихотворений нашего поэта к чисто-художественным. В обеих пьесах видна еще личность поэта, но в то же время виден уже и выход его из внутреннего мира своей души в созерцание «полного славы творенья». Первая из них дышит благодатным спокойствием сердца, теплотою молитвы, кротким веянием святыни. О самой этой пьесе можно сказать то же, что говорится в ней о ветке Палестины:


Заботой тайною хранима,
Перед иконой золотой,
Стоишь ты, ветвь Ерусалима,
Святыни верный часовой!
Прозрачный сумрак, луч лампады,
Кивот и крест, символ святой...
Всё полно мира и отрады
Вокруг тебя и над тобой...


Вторая пьеса - «Тучи» - полна какого-то отрадного чувства выздоровления и надежды, и пленяет роскошью поэтических образов, каким-то избытком умиленного чувства.


«Русалкою» начнем мы ряд чисто-художественных стихотворений Лермонтова, в которых личность поэта исчезает за роскошными видениями явлений жизни. Эта пьеса покрыта фантастическим колоритом, и по роскоши картин, богатству поэтических образов, художественности отделки составляет собою один из драгоценнейших перлов русской поэзии.


«Три пальмы» дышат знойною природою востока, переносят нас на песчаные пустыни Аравии, на ее цветущие оазисы. Мысль поэта ярко выдается, - и он поступил с нею как истинный поэт, не заключив своей пьесы нравственною сентенциею. Самая эта мысль могла быть опоэтизирована только своим восточным колоритом и оправдана названием «Восточное сказание»; иначе она была бы детскою мыслию. Пластицизм и рельефность образов, выпуклость форм и яркий блеск восточных красок - сливают, в этой пьесе, поэзию с живописью: это картина Брюлова, смотря на которую, хочешь еще и осязать ее.


В дали голубой
Столбом уж крутился песок золотой,
Звонков раздавались нестройные звуки,
Пестрели коврами покрытые вьюки,
И шел, колыхаясь, как в море челнок,
Верблюд за верблюдом, взрывая песок.
Мотаясь, висели меж твердых горбов
Узорные полы походных шатров;
Их смуглые ручки порой подымали,
И черные очи оттуда сверкали...
И, стан худощавый к луке наклоня,
Араб горячил вороного коня.
И конь на дыбы поднимался порой,
И прыгал, как барс, пораженный стрелой;
И белой одежды красивые складки
По плечам фариса вились в беспорядке;
И с криком и свистом несясь по песку,
Бросал и ловил он копье на скаку.


Нечего хвалить такие стихи - они говорят сами за себя, и выше всяких похвал.


«Дары Терека» есть поэтическая апофеоза Кавказа. Только роскошная, живая фантазия греков умела так олицетворять природу, давать образ и личность ее немым и разбросанным явлениям. Нет возможности выписывать стихов из этой дивно-художественной пьесы, этого роскошного видения богатой, радужной, исполинской фантазии; иначе пришлось бы переписать всё стихотворение. Терек и Каспий олицетворяют собою Кавказ, как самые характеристические его явления. Терек сулит Каспию дорогой подарок; но сладострастно-ленивый сибарит моря, покоясь в мягких берегах, не внемлет ему, не обольщаясь ни стадом валунов, ни трупом удалого кабардинца; но когда Терек сулит ему сокровенный дар - бесценнее всех даров вселенной, и когда


Над ним, как снег бела,
Голова с косой размытой,
Колыхаяся, всплыла, -
И старик во блеске власти
Встал могучий как гроза,
И оделись влагой страсти
Темно-синие глаза.
Он взыграл, веселья полный -
И в объятия свои
Набегающие волны
Принял с ропотом любви...


Мы не назовем Лермонтова ни Байроном, ни Гёте, ни Пушкиным; но не думаем сделать ему гиперболической похвалы, сказав, что такие стихотворения, как «Русалка», «Три пальмы», и «Дары Терека» можно находить только у таких поэтов, как Байрон, Гёте и Пушкин...


Не менее превосходна «Казачья колыбельная песня». Ее идея - мать; но поэт умел дать индивидуальное значение этой общей идее: его мать - казачка, и потому содержание ее колыбельной песни выражает собою особенности и оттенки казачьего быта. Это стихотворение есть художественная апофеоза матери: всё, что есть святого, беззаветного в любви матери, весь трепет, вся нега, вся страсть, вся бесконечность кроткой нежности, безграничность бескорыстной преданности, какою дышит любовь матери, - всё это воспроизведено поэтом во всей полноте.


Где, откуда взял поэт эти простодушные слова, эту умилительную нежность тона, эти кроткие и задушевные звуки, эту женственность и прелесть выражения? Он видел Кавказ, - и нам понятна верность его картин Кавказа; он не видал Аравии, и ничего, что могло бы дать ему понятие об этой стороне палящего солнца, песчаных степей, зеленых пальм и прохладных источников, но он читал их описания; как же он так глубоко мог проникнуть в тайны женского и материнского чувства?


Стану сказывать я сказки,
Песенку спою;
Ты ж дремли, закрывши глазки,
Баюшки-баю.
.............
Богатырь ты будешь с виду
И казак душой.
Провожать тебя я выйду -
Ты махнешь рукой...
Сколько горьких слез украдкой
Я в ту ночь пролью!..
Спи, мой ангел, тихо, сладко,
Баюшки-баю.
Стану я тоской томиться,
Безутешно ждать,
Стану целый день молиться,
По ночам гадать;
Стану думать, что скучаешь
Ты в чужом краю...
Спи ж, пока забот не знаешь,
Баюшки-баю.
Дам тебе я на дорогу
Образок святой:
Ты его, моляся богу,
Ставь перед собой.
Да, готовясь в бой опасный.
Помни мать свою...
Спи, младенец мой прекрасный,
Баюшки-баю!


«Воздушный корабль» не есть собственно перевод из Зейдлица: Лермонтов взял у немецкого поэта только идею, но обработал ее по-своему. Эта пьеса, по своей художественности, достойна великой тени, которой колоссальный облик так грандиозно представлен в ней. - Какое тихое, успокоительное чувство ночи после знойного дня веет в этой маленькой пьесе Гёте, так грациозно переданной нашим поэтом:


Горные вершины
Спят во тьме ночной;
Тихие долины
Полны свежей мглой;
Не пылит дорога,
Не дрожат листы...
Подожди немного -
Отдохнешь и ты.


Теперь нам остается разобрать поэму Лермонтова «Мцыри». Пленный мальчик черкес воспитан был в грузинском монастыре; выросши, он хочет сделаться или его хотят сделать монахом. Раз была страшная буря, во время которой черкес скрылся. Три дня пропадал он, а на четвертый был найден в степи, близ обители, слабый, больной, и умирающий перенесен снова в монастырь. Почти вся поэма состоит из исповеди о том, что было с ним в эти три дня. Давно манил его к себе призрак родины, темно носившийся в душе его, как воспоминание детства. Он захотел видеть божий мир - и ушел.


Давным-давно задумал я
Взглянуть на дальние поля.
Узнать, прекрасна ли земля, -
И в час ночной, ужасный час,
Когда гроза пугала вас,
Когда, столпясь при алтаре,
Вы ниц лежали на земле,
Я убежал. О! я, как брат,
Обняться с бурей был бы рад!
Глазами тучи я следил,
Рукою молнию ловил...
Скажи мне, что средь этих стен
Могли бы дать вы мне взамен
Той дружбы краткой, но живой
Меж бурным сердцем и грозой?..44
Уже из этих слов вы видите, что за огненная душа, что за могучий дух, что за исполинская натура у этого мцыри! Это любимый идеал нашего поэта, это отражение в поэзии тени его собственной личности. Во всем, что ни говорит мцыри, веет его собственным духом, поражает его собственною мощью. Это произведение субъективное.
Кругом меня цвел божий сад;
Растений радужный наряд
Хранил следы небесных слез,
И кудри виноградных лоз
Вились, красуясь меж дерев
Прозрачной зеленью листов;
И грозды полные на них,
Серег подобье дорогих,
Висели пышно, и порой
К ним птиц летал пугливый рой.
И снова я к земле припал,
И снова вслушиваться стал
К волшебным, странным голосам.
Они шептались по кустам,
Как будто речь свою вели
О тайнах неба и земли;
И все природы голоса
Сливались тут; не раздался
В торжественный хваленья час
Лишь человека гордый глас.
Всё, что я чувствовал тогда,
Те думы - им уж нет следа;
Но я б желал их рассказать,
Чтоб жить, хоть мысленно, опять.
В то утро был небесный свод
Так чист, что ангела полет
Прилежный взор следить бы мог;
Он так прозрачно был глубок,
Так полон ровной синевой!
Я в нем глазами и душой
Тонул, пока полдневный зной
Мои мечты не разогнал,
И жаждой я томиться стал.
..............
Вдруг голос - легкий шум шагов...
Мгновенно скрывшись меж кустов,
Невольным трепетом объят,
Я поднял боязливый взгляд,
И жадно вслушиваться стал,
И ближе, ближе всё звучал
Грузинки голос молодой,
Так безыскусственно-живой,
Так сладко-вольный, будто он
Лишь звуки дружеских имен
Произносить был приучен.
Простая песня то была,
Но в мысль она мне залегла,
И мне, лишь сумрак настает,
Незримый дух ее поет.
Держа кувшин над головой,
Грузинка узкою тропой
Сходила к берегу. Порой
Она скользила меж камней,
Смеясь неловкости своей,
И беден был ее наряд;
И шла она легко, назад
Изгибы длинные чадры
Откинув. Летние жары
Покрыли тенью золотой
Лицо и грудь ее; и зной
Дышал от уст ее и щек,
И мрак очей был так глубок,
Так полон тайнами любви,
Что думы пылкие мои
Смутились. Помню только я
Кувшина звон, когда струя
Вливалась медленно в него,
И шорох... больше ничего.
Когда же я очнулся вновь
И отлила от сердца кровь,
Она была уж далеко;
И шла хоть тише - но легко.
Стройна под ношею своей,
Как тополь, царь ее полей!
Мцыри сбивается с пути, желая пробраться в родную сторону, воспоминание которой смутно живет в душе его.
Напрасно в бешенстве, порой,
Я рвал отчаянной рукой
Терновник, спутанный плющом:
Всё лес был, вечный лес кругом,
Страшней и гуще каждый час;
И миллионом черных глаз
Смотрела ночи темнота
Сквозь ветви каждого куста...
Моя кружилась голова;
Я стал влезать на дерева;
Но даже на краю небес
Всё тот же был зубчатый лес.
Тогда на землю я упал
И в исступлении рыдал
И грыз сырую грудь земли,
И слезы, слезы потекли
В нее горячею росой...
Но, верь мне, помощи людской
Я не желал... Я был чужой
Для них навек, как зверь степной;
И если б хоть минутный крик
Мне изменил - клянусь, старик,
Я б вырвал слабый мой язык.
Ты помнишь, в детские года
Слезы не знал я никогда;
Но тут я плакал без стыда.
Кто видеть мог? Лишь темный лес,
Да месяц, плывший средь небес!
Озарена его лучом,
Покрыта мохом и песком,
Непроницаемой стеной
Окружена, передо мной
Была поляна. Вдруг по ней
Мелькнула тень, и двух огней
Промчались искры... и потом
Какой-то зверь одним прыжком
Из чащи выскочил и лег,
Играя, навзничь на песок.
То был пустыни вечный гость -
Могучий барс. Сырую кость
Он грыз и весело визжал;
То взор кровавый устремлял,
Мотая ласково хвостом,
На полный месяц, - и на нем
Шерсть отливалась серебром.
Я ждал, схватив рогатый сук,
Минуту битвы; сердце вдруг
Зажглося жаждою борьбы
И крови... Да, рука судьбы
Меня вела иным путем...
Но нынче я уверен в том,
Что быть бы мог в краю отцов
Не из последних удальцов...
Я ждал. И вот в тени ночной
Врага почуял он, и вой
Протяжный, жалобный как стон
Раздался вдруг... и начал он
Сердито лапой рыть песок,
Встал на дыбы, потом прилег,
И первый бешеный скачок
Мне страшной смертию грозил...
Но я его предупредил.
Удар мой верен был и скор.
Надежный сук мой, как топор,
Широкий лоб его рассек...
Он застонал как человек,
И опрокинулся. Но вновь,
Хотя лила из раны кровь
Густой, широкою волной, -
Бой закипел, смертельный бой!
Ко мне он кинулся на грудь;
Но в горло я успел воткнуть
И там два раза повернуть
Мое оружье... Он завыл,
Рванулся из последних сил,
И мы, сплетясь как пара змей,
Обнявшись крепче двух друзей,
Упали разом, и во мгле
Бой продолжался на земле.
И я был страшен в этот миг:
Как барс пустынный, зол и дик,
Я пламенел, визжал как он;
Как будто сам я был рожден
В семействе барсов и волков
Под свежим пологом лесов.
Казалось, что слова людей
Забыл я - и в груди моей
Родился тот ужасный крик,
Как будто с детства мой язык
К иному звуку не привык...
Но враг мой стал изнемогать,
Метаться, медленней дышать.
Сдавил меня в последний раз...
Зрачки его недвижных глаз
Блеснули гордо - и потом
Закрылись тихо вечным сном;
Но с торжествующим врагом
Он встретил смерть лицом к лицу,
Как в битве следует бойцу!..
Блуждая в лесу, голодный и умирающий, мцыри вдруг увидел с ужасом, что воротился опять к своему монастырю. Выписываем окончание поэмы:
Прощай, отец... дай руку мне:
Ты чувствуешь, моя в огне...
Знай: этот пламень с юных дней
Таяся, жил в груди моей;
Но ныне пищи нет ему,
И он прожог свою тюрьму
И возвратится вновь к тому,
Кто всем законной чередой
Дает страданье и покой...
............
Когда я стану умирать,
И, верь, тебе не долго ждать -
Ты перенесть меня вели
В наш сад, в то место, где цвели
Акаций белых два куста...
Трава меж ними так густа,
И свежий воздух так душист,
И так прозрачно-золотист
Играющий на солнце лист!
Там положить вели меня.
Сияньем голубого дня
Упьюся я в последний раз.
Оттуда виден и Кавказ!
Быть может, он с своих высот
Привет прощальный мне пришлет,
Пришлет с прохладным ветерком...
И близ меня перед концом
Родной опять раздастся звук!
И стану думать я, что друг,
Иль брат, склонившись надо мной,
Отер внимательной рукой
С лица кончины хладный пот,
И что вполголоса поет
Он мне про милую страну...
И с этой мыслью я засну,
И никого не прокляну!


Из наших выписок вполне видна мысль поэмы; эта мысль отзывается юношескою незрелостию, и если она дала возможность поэту рассыпать перед вашими глазами такое богатство самоцветных камней поэзии, - то не сама собою, а точно как странное содержание иного посредственного либретто дает гениальному композитору возможность создать превосходную оперу.


Недавно кто-то, резонерствуя в газетной статье о стихотворениях Лермонтова, назвал его «Песню про царя Ивана Васильевича, удалого опричника и молодого купца Калашникова» произведением детским, а «Мцыри» - произведением зрелым: глубокомысленный критикан, рассчитывая по пальцам время появления той и другой поэмы, очень остроумно сообразил, что автор был тремя годами старше, когда написал «Мцыри», и из этого казуса весьма основательно вывел заключение: ergo*) «Мцыри» зрелее.


Это очень понятно: у кого нет эстетического чувства, кому не говорит само за себя поэтическое произведение, тому остается гадать о нем по пальцам или соображаться с метрическими книгами...


Но несмотря на незрелость идеи и некоторую натянутость в содержании «Мцыри», - подробности и изложение этой поэмы изумляют своим исполнением. Можно сказать без преувеличения, - что поэт брал цвета у радуги, лучи у солнца, блеск у молнии, грохот у громов, гул у ветров, - что вся природа сама несла и подавала ему материалы, когда писал он эту поэму...


Кажется, будто поэт до того был отягощен обременительною полнотою внутреннего чувства, жизни и поэтических образов, что готов был воспользоваться первою мелькнувшею мыслию, чтоб только освободиться от них, - и они хлынули из души его, как горящая лава из огнедышущей горы, как море дождя из тучи, мгновенно объявшей собою распаленный горизонт, как внезапно прорвавшийся яростный поток, поглощающий окрестность на далекое расстояние своими сокрушительными волнами...


Этот четырехстопный ямб с одними мужескими окончаниями, как в «Шильйонском узнике», звучит и отрывисто падает, как удар меча, поражающего свою жертву. Упругость, энергия и звучное, однообразное падение его удивительно гармонируют с сосредоточенным чувством, несокрушимою силой могучей натуры и трагическим положением героя поэмы. А между тем, какое разнообразие картин, образов
и чувств! тут и бури духа, и умиление сердца, и вопли отчаяния, и тихие жалобы, и гордое ожесточение, и кроткая грусть, и мраки ночи, и торжественное величие утра, и блеск полудня, и таинственное обаяние вечера!..


Многие положения изумляют своею верностью: таково место, где мцыри описывает свое замирание подле монастыря, когда грудь его пылала предсмертным огнем, когда над усталою головою уже веяли успокоительные сны смерти и носились ее фантастические видения. Картины природы обличают кисть великого мастера: они дышат грандиозностью и роскошным блеском фантастического Кавказа. Кавказ взял полную дань с музы нашего поэта...


Странное дело! Кавказу как будто суждено быть колыбелью наших поэтических талантов, вдохновителем и пестуном их музы, поэтическою их родиною! Пушкин посвятил Кавказу одну из первых своих поэм - «Кавказского пленника», и одна из последних его поэм - «Галуб» тоже посвящена Кавказу; несколько превосходных лирических стихотворений его также относятся к Кавказу. Грибоедов создал на Кавказе свое «Горе от ума»: дикая и величавая природа этой страны, кипучая жизнь и суровая поэзия ее сынов вдохновили его оскорбленное человеческое чувство на изображение апатического, ничтожного круга Фамусовых, Скалозубов, Загорецких, Хлестовых, Тугоуховских, Репетиловых, Молчалиных - этих карикатур на природу человеческую...


И вот является новый великий талант - и Кавказ делается его поэтическою родиною, пламенно-любимою им; на недоступных вершинах Кавказа, венчанных вечным снегом, находит он свой Парнасс; в его свирепом Тереке, в его горных потоках, в его целебных источниках находит он свой Кастальский ключ, свою Ипокрену... Как жаль, что не напечатана другая поэма Лермонтова, действие которой совершается тоже на Кавказе, и которая в рукописи ходит в публике, как некогда ходило «Горе от ума»: мы говорим о «Демоне». Мысль этой поэмы глубже и несравненно зрелее, чем мысль «Мцыри», и, хотя исполнение ее отзывается некоторою незрелостью, но роскошь картин, богатство поэтического одушевления, превосходные стихи, высокость мыслей, обаятельная прелесть образов ставят ее несравненно выше «Мцыри» и превосходят всё, что можно сказать в ее похвалу. Это не художественное создание, в строгом смысле искусства; но оно обнаруживает всю мощь таланта поэта и обещает в будущем великие художественные создания.


Говоря вообще о поэзии Лермонтова, мы должны заметить в ней один недостаток: это иногда неясность образов и неточность в выражении. Так, например, в «Дарах Терека», где сердитый поток описывает Каспию красоту убитой казачки, очень неопределенно намёкнуто и на причину ее смерти, и на ее отношения к гребенскому казаку.


По красотке-молодице
Не тоскует над рекой
Лишь один во всей станице
Казачина гребенской.
Оседлал он вороного,
И в горах, в ночном бою,
На кинжал чеченца злого
Сложит голову свою.


Здесь на догадку читателя оставляется три случая, равно возможные: или, что чеченец убил казачку, а казак обрек себя мщению за смерть своей любезной; или что сам казак убил ее из ревности и ищет себе смерти, или что он еще не знает о погибели своей возлюбленной, и потому не тужит о ней, готовясь в бой. Такая неопределенность вредит художественности, которая именно в том и состоит, что говорит образами определенными, выпуклыми, рельефными, вполне выражающими заключенную в них мысль. Можно найти в книжке Лермонтова пять-шесть неточных выражений, подобных тому, которыми оканчивается его превосходная пьеса «Поэт»:


Проснешься ль ты опять, осмеянный пророк?
Иль никогда, на голос мщенья,
Из золотых ножен не вырвешь свой клинок,
Покрытый ржавчиной презренья?..


Ржавчина презренья - выражение неточное и слишком сбивающееся на аллегорию. Каждое слово в поэтическом произведении должно до того исчерпывать всё значение требуемого мыслью целого произведения, чтоб видно было, что нет в языке другого слова, которое тут могло бы заменить его. Пушкин, и в этом отношении, величайший образец: во всех томах его произведений едва ли можно найти хоть одно сколько-нибудь неточное или изысканное выражение, даже слово... Но мы говорим не больше, как о пяти или шести пятнышках в книге Лермонтова: всё остальное в ней удивляет силою и тонкостью художественного такта, полновластным обладанием совершенно покоренного языка, истинно-пушкинской точностью выражения.


Бросая общий взгляд на стихотворения Лермонтова, мы видим в них все силы, все элементы, из которых слагается жизнь и поэзия. В этой глубокой натуре, в этом мощном духе всё живет; им всё доступно, всё понятно; они на всё откликаются. Он всевластный обладатель царства явлений жизни, он воспроизводит их как истинный художник; он поэт русский в душе - в нем живет прошедшее и настоящее русской жизни; он глубоко знаком и с внутренним миром души.


Несокрушимая сила и мощь духа, смирение жалоб, елейное благоухание молитвы, пламенное, бурное одушевление, тихая грусть, кроткая задумчивость, вопли гордого страдания, стоны отчаяния, таинственная нежность чувства, неукротимые порывы дерзких желаний, целомудренная чистота, недуги современного общества, картины мировой жизни, хмельные обаяния жизни, укоры совести, умилительное раскаяние, рыдания страсти и тихие слезы, как звук за звуком, льющиеся в полноте умирённого бурей жизни сердца, упоения любви, трепет разлуки, радость свидания, чувство матери, презрение к прозе жизни, безумная жажда восторгов, полнота упивающегося роскошью бытия духа, пламенная вера, мука душевной пустоты, стон отвращающегося самого себя чувства замершей жизни, яд отрицания, холод сомнения, борьба полноты чувства с разрушающею силою рефлексии, падший дух неба, гордый демон и невинный младенец, буйная вакханка и чистая дева - всё, всё в поэзии Лермонтова: и небо и земля, и рай и ад... По глубине мысли, роскоши поэтических образов, увлекательной, неотразимой силе поэтического обаяния, полноте жизни и типической оригинальности, по избытку силы, бьющей огненным фонтаном, его создания напоминают собою создания великих поэтов.


Его поприще еще только начато, и уже как много им сделано, какое неистощимое богатство элементов обнаружено им: чего же должно ожидать от него в будущем?.. Пока еще не назовем мы его ни Байроном, ни Гёте, ни Пушкиным, и не скажем, чтоб из него со временем вышел Байрон, Гёте или Пушкин: ибо мы убеждены, что из него выйдет ни тот, ни другой, ни третий, а выйдет - Лермонтов...


Знаем, что наши похвалы покажутся большинству публики преувеличенными; но мы уже обрекли себя тяжелой роли говорить резко и определенно то, чему сначала никто не верит, но в чем скоро все убеждаются, забывая того, кто первый выговорил сознание общества и на кого оно за это смотрело с насмешкою и неудовольствием...


Для толпы немо и безмолвно свидетельство духа, которым запечатлены создания вновь явившегося таланта: она составляет свое суждение не по самым этим созданиям, а по тому, что о них говорят сперва люди почтенные, литераторы заслуженные, а потом, что говорят о них все. Даже, восхищаясь произведениями молодого поэта, толпа косо смотрит, когда его сравнивают с именами, которых значения она не понимает, но к которым она прислушалась, которых привыкла уважать на;-слово...


Для толпы не существуют убеждения истины: она верит только авторитетам, а не собственному чувству и разуму - и хорошо делает... Чтоб преклониться перед поэтом, ей надо сперва прислушаться к его имени, привыкнуть к нему, и забыть множество ничтожных имен, которые на минуту похищали ее бессмысленное удивление. Procul profani*) ...


Как бы то ни было, но и в толпе есть люди, которые высятся над нею: они поймут нас. Они отличат Лермонтова от какого-нибудь фразера, который занимается стукотнёю звучных слов и богатых рифм, который вздумает почитать себя представителем национального духа потому только, что кричит о славе России (нисколько не нуждающейся в этом) и вандальски смеется над издыхающею, будто бы, Европою, делая из героев ее истории что-то похожее на немецких студентов..


Мы уверены, что и наше суждение о Лермонтове отличат они от тех производств в «лучшие писатели нашего времени, над сочинениями которых (будто бы) примирились все вкусы и даже все литературные партии», таких писателей, которые действительно обнаруживают замечательное дарование, но лучшими могут казаться только для малого кружка читателей того журнала, в каждой книжке которого печатают они по одной и даже по две повести...47 Мы уверены, что они поймут как должно и ропот старого поколения, которое, оставшись при вкусах и убеждениях цветущего времени своей жизни, упорно принимает неспособность свою сочувствовать новому и понимать его - за ничтожность всего нового...


И мы видим уже начало истинного (не шуточного) примирения всех вкусов и всех литературных партий над сочинениями Лермонтова, - и уже не далеко то время, когда имя его в литературе сделается народным именем, и гармонические звуки его поэзии будут слышимы в повседневном разговоре толпы, между толками ее о житейских заботах.

Пейзажная лирика Лермонтова своеобразна. Картины природы у поэта всегда связаны с переживаниями лирического героя, его философскими раздумьями, воспоминаниями о прошлом. Но, вместе с тем, эти картины живут своей самостоятельной жизнью: они необыкновенно живы, одухотворены, притягательны.

Множество пейзажных зарисовок Лермонтова посвящено Кавказу. Как поэт-романтик, Лермонтов часто рисует картины великолепной южной природы: огромные цепи синих гор, голубые долины, ослепительно белоснежные снега, далекие льдины утесов, сияющие в лучах восходящего солнца, розовый блеск утра, пустынные громкие бури, чистый прозрачный воздух — для него все в этом крае прекрасно и величаво. «Юный поэт заплатил полную дань волшебной стране, поразившей лучшими, благодатнейшими впечатлениями его поэтическую душу. Кавказ был колыбелью его поэзии, так же как он был колыбелью поэзии Пушкина, и после Пушкина никто так поэтически не благодарил Кавказ за дивные впечатления его девственно-величавой природы, как г. Лермонтов...», — писал Белинский.

Великолепные картины южной природы предстают Перед нами в стихотворениях «Кавказ», «Синие горы Кавказа, приветствую вас!», «Люблю я цепи синих гор...», «Три пальмы». Этой же теме посвящено и стихотворение «Дары Терека», вызвавшее восхищение Белинского.

Критик назвал «Дары Терека» «поэтической апофеозой Кавказа» и заметил, что только «роскошная, живая фантазия греков умела так олицетворять природу». Терек и Каспий олицетворяют собой Кавказ, как две самые главные приметы его. Терек дик и злобен, но он может быть и спокойным, лукаво-приветливым. Пытаясь уговорить море расступиться и принять его воды, Терек обещает Каспию множество даров. Но Каспий безучастен, он хранит гордое молчание. Тогда Терек обещает ему другой дар:

Я примчу к тебе с волнами

Труп казачки молодой,

С темно-бледными плечами,

С светло-русою косой.

Грустен лик ее туманный,

Взор так тихо, сладко спит,

А на грудь из малой раны

Струйка алая бежит.

И теперь Каспий доволен принесенным даром:

Он взыграл, веселья полный, —

И в объятия свои

Набегающие волны

Принял с ропотом любви.

Белинский был в восторге от этого произведения и заметил, что такими стихотворениями, как «Русалка», «Три пальмы», «Дары Терека» Лермонтов приближается к. Байрону, Гете и Пушкину.

В романтических стихотворениях Лермонтов часто изображает буйство природных стихий:

Ревет гроза, дымятся тучи

Над темной бездною морской,

И хлещут пеною кипучей,

Толпяся, волны меж собой.

Природа неистовствует, «стихий тревожный рой мятется», волны с бешеным ревом вьются вокруг остроконечных скал, однако скалы по-прежнему спокойны и недвижимы. Точно так же незыблемы и чувства лирического героя: он спокоен и равнодушен, несмотря на окружающую его клевету, сплетни, несмотря на то, что он обманут жизнью и чувствами:

Стою — ужель тому ужасно

Стремленье всех надземных сил,

Кто в жизни чувствовал напрасно

И жизнию обманут был?

Вокруг кого, сей яд сердечный,

Вились сужденья клеветы,

Как вкруг скалы остроконечной,

Губитель-пламень, вьешься ты?

Героя не пугает буйство стихии и темная морская бездна — это человек мужественный и сильный духом. Точно так же не страшны ему и темные бездны человеческих душ, несущие в себе губительное, разрушительное начало:

О нет! — летай, огонь воздушный,

Свистите, ветры, над главой;

Я здесь, холодный, равнодушный,

И трепет не знаком со мной.
(«Гроза»)

Один из любимых образов Лермонтова — образ далекой звезды, вызывающий у поэта различные ассоциации. Это и воспоминание об ушедшей любви, и дума о несбывшемся счастье, о беспокойном, неуловимом призраке светлой радости. Поэт завидует ясным, далеким звездам, их спокойствию и безмятежности. В стихотворении «Небо и звезды» слышится искренняя, глубокая тоска героя, порожденная неосуществимостью его желания слиться с вечным миром природы, с миром неба и звезд:

Чем ты несчастлив? —
Скажут мне люди.
Тем я несчастлив,
Добрые люди, что звезды и небо —
Звезды и небо! — а я человек!..

Мир природы здесь противопоставлен суетному, корыстному миру людей, низменности их интересов:

Люди друг к другу

Зависть питают;

Я же, напротив,
Только завидую звездам прекрасным,

Только их место занять бы хотел.

В своем восприятии природы Лермонтов следует традициям Руссо и Гейне. Мир природы и мир культуры у поэта нередко противопоставлены. Особенно остро конфликт этот ощутим в стихотворении «Три пальмы», основное чувство которого — «тоска поэта по внутренней гармонии мира», где человек разъединен с природой. Природа благосклонна к человеку: «Приветствуют пальмы нежданных гостей, И щедро поит их студеный ручей». Человек же варварски жесток с ней:

Но только что сумрак на землю упал,

По корням упругим топор застучал,

И пали без жизни питомцы столетий!

Одежду их сорвали малые дети,

Изрублены были тела их потом,

И медленно жгли их до утра огнем.

В природе лирический герой Лермонтова видит торжество вечности, Божественного начала. Это тот мир, куда он устремляется усталой, измученной душой, ищущим разумом.

Внутренний мир героя, его чувства глубоко раскрываются и в стихотворении «Когда волнуется желтеющая нива». Здесь «созерцание природы для Лермонтова равносильно молитве. И то, и другое приводит его к духовному умиротворению, религиозному умилению, восторженному настроению, счастью».

Пейзаж в этом стихотворении — несколько поэтических картин, взаимосвязанных друг с другом. Поэт рассказывает, как «волнуется желтеющая нива» при легком звуке ветерка, как свежий лес задумчиво шумит, как игриво «прячется в саду малиновая слива», как «студеный ключ играет по оврагу». Создавая яркие, живописные картины, Лермонтов олицетворяет природу: «ландыш серебристый приветливо кивает головой», «студеный ключ» лепечет «таинственную сагу». Красота и гармония окружающего мира усмиряют волнение лирического героя, тревогу его души, приводя в стройный порядок все мысли и чувства:

Тогда смиряется души моей тревога,

Тогда расходятся морщины на челе,

И счастье я могу постигнуть на земле,

И в небесах я вижу бога...

Душа героя устремляется к Богу, и «сколько веры, сколько любви душевной сказывается тогда в поэте нашем, заклейменном неверующим отрицателем!»

В романтических стихотворениях Лермонтов зачастую создает образы-символы. Так, поэт отождествляет свою судьбу с судьбой одинокого паруса, белеющего в голубом тумане моря («Парус»); листка, оторванного от ветки родимой («Листок»); сосны, одиноко стоящей на голой вершине («На севере диком стоит одиноко»); утеса-великана, покинутого легкомысленной тучкой («Утес»). Во всех этих стихотворениях доминируют мотивы одиночества, грусти, тоски, трагического противостояния героя и окружающего мира.

Реалистическое изображение природы содержится в стихотворении «Родина». Здесь мы встречаем «редкое... совпадение чувства природы с чувством родины».

Вначале поэт говорит о своей любви к Родине и замечает «странный» характер этого чувства, его конфликт с разумом, с рассудком:

Люблю отчизну я, но странною любовью!

Не победит ее рассудок мой.

Ни слава, купленная кровью,

Ни полный гордого доверия покой,

Ни темной старины заветные преданья

Не шевелят во мне отрадного мечтанья.

Но я люблю — за что, не знаю сам —...

Культурные истоки России, ее достоинства и завоевания, воинская слава, величавый покой государства — ничто не вызывает в поэте «отрадного мечтанья». Как замечает Добролюбов, Лермонтов противопоставляет здесь предрассудкам патриотизма истинную, святую, разумную любовь к отечеству.

И следующая часть стихотворения раскрывает чувства поэта. Вначале взору нашему предстает широкая панорама России, ее «общая характеристика»: «степей холодное молчанье», «лесов безбрежных колыханье», «разливы рек, подобные морям». Затем художественное пространство как будто сужается: мы видим «огни печальных деревень», «дымок спаленной жнивы», «в степи ночующий обоз», «чету белеющих берез». Так, постепенно, поэт открывает простой мир крестьянской жизни:

С отрадой, многим незнакомой,

Я вижу полное гумно,

Избу, покрытую соломой,

С резными ставнями окно...

И в праздник, вечером росистым,

Смотреть до полночи готов

На пляску с топаньем и свистом

Под говор пьяных мужичков.

Как писал Добролюбов, «полнейшего выражения чистой любви к народу, гуманнейшего взгляда на его жизнь нельзя и требовать от русского поэта». В этом стихотворении ощущается не только открытое любование и скрытая теплота чувств, здесь звучит мотив гордости Россией, ее величавой природой, самобытной культурой, национальным колоритом. Мотив, объясняющий вызов официальному патриотизму. «Мы должны жить своею самостоятельною жизнью и внести свое самобытное в общечеловеческое. Зачем нам все тянуться за Европою и за французским», — писал Лермонтов в письме А. А. Краевскому.

Таким образом, природа в романтических и реалистических стихотворениях Лермонтова неразрывно связана с экзистенциальной проблематикой, с рефлексией лирического героя, с его чувствами. Сами чувства эти — глубоко русские. «Несокрушимая сила и мощь духа, смирение жалоб, елейное благоухание молитвы, пламенное, бурное одушевление, тихая грусть, кроткая задумчивость... — все, все в поэзии Лермонтова: и небо и земля, и рай и ад...» — писал Белинский.

Теперь нам остается разобрать поэму Лермонтова «Мцыри». Пленный мальчик черкес воспитан был в грузинском монастыре; выросши, он хочет сделаться или его хотят сделать монахом. Раз была страшная буря, во время которой черкес скрылся. Три дня пропадал он, а на четвертый был найден в степи, близ обители, слабый, больной, и умирающий перенесен снова в монастырь. Почти вся поэма состоит из исповеди о том, что было с ним в эти три дня. Давно манил его к себе призрак родины, темно носившийся в душе его, как воспоминание детства. Он захотел видеть божий мир - и ушел.

Давным-давно задумал я
Взглянуть на дальние поля.
Узнать, прекрасна ли земля, -
И в час ночной, ужасный час,
Когда гроза пугала вас,
Когда, столпясь при алтаре,
Вы ниц лежали на земле,
Я убежал. О! я, как брат,
Обняться с бурей был бы рад!
Глазами тучи я следил,
Рукою молнию ловил...
Скажи мне, что средь этих стен
Могли бы дать вы мне взамен
Той дружбы краткой, но живой
Меж бурным сердцем и грозой?.. 44

Уже из этих слов вы видите, что за огненная душа, что за могучий дух, что за исполинская натура у этого мцыри! Это любимый идеал нашего поэта, это отражение в поэзии тени его собственной личности. Во всем, что ни говорит мцыри, веет его собственным духом, поражает его собственною мощью. Это произведение субъективное.

Кругом меня цвел божий сад;
Растений радужный наряд
Хранил следы небесных слез,
И кудри виноградных лоз
Вились, красуясь меж дерев

Прозрачной зеленью листов;
И грозды полные на них,
Серег подобье дорогих,
Висели пышно, и порой
К ним птиц летал пугливый рой.
И снова я к земле припал,
И снова вслушиваться стал
К волшебным, странным голосам.
Они шептались по кустам,
Как будто речь свою вели
О тайнах неба и земли;

И все природы голоса
Сливались тут; не раздался
В торжественный хваленья час
Лишь человека гордый глас.
Всё, что я чувствовал тогда,
Те думы - им уж нет следа;
Но я б желал их рассказать,
Чтоб жить, хоть мысленно, опять.
В то утро был небесный свод
Так чист, что ангела полет
Прилежный взор следить бы мог;
Он так прозрачно был глубок,
Так полон ровной синевой!
Я в нем глазами и душой
Тонул, пока полдневный зной
Мои мечты не разогнал,
И жаждой я томиться стал.
..............
Вдруг голос - легкий шум шагов...
Мгновенно скрывшись меж кустов,
Невольным трепетом объят,
Я поднял боязливый взгляд,
И жадно вслушиваться стал,
И ближе, ближе всё звучал
Грузинки голос молодой,
Так безыскусственно-живой,
Так сладко-вольный, будто он
Лишь звуки дружеских имен
Произносить был приучен.
Простая песня то была,
Но в мысль она мне залегла,
И мне, лишь сумрак настает,
Незримый дух ее поет.
Держа кувшин над головой,
Грузинка узкою тропой
Сходила к берегу. Порой
Она скользила меж камней,
Смеясь неловкости своей,
И беден был ее наряд;
И шла она легко, назад
Изгибы длинные чадры
Откинув. Летние жары
Покрыли тенью золотой

Лицо и грудь ее; и зной
Дышал от уст ее и щек,
И мрак очей был так глубок,
Так полон тайнами любви,
Что думы пылкие мои
Смутились. Помню только я
Кувшина звон, когда струя
Вливалась медленно в него,
И шорох... больше ничего.
Когда же я очнулся вновь
И отлила от сердца кровь,
Она была уж далеко;
И шла хоть тише - но легко.
Стройна под ношею своей,
Как тополь, царь ее полей!

Мцыри сбивается с пути, желая пробраться в родную сторону, воспоминание которой смутно живет в душе его.

Напрасно в бешенстве, порой,
Я рвал отчаянной рукой
Терновник, спутанный плющом:
Всё лес был, вечный лес кругом,
Страшней и гуще каждый час;
И миллионом черных глаз
Смотрела ночи темнота
Сквозь ветви каждого куста...
Моя кружилась голова;
Я стал влезать на дерева;
Но даже на краю небес
Всё тот же был зубчатый лес.
Тогда на землю я упал
И в исступлении рыдал
И грыз сырую грудь земли,
И слезы, слезы потекли
В нее горячею росой...
Но, верь мне, помощи людской
Я не желал... Я был чужой
Для них навек, как зверь степной;
И если б хоть минутный крик
Мне изменил - клянусь, старик,
Я б вырвал слабый мой язык.
Ты помнишь, в детские года
Слезы не знал я никогда;
Но тут я плакал без стыда.
Кто видеть мог? Лишь темный лес,
Да месяц, плывший средь небес!
Озарена его лучом,
Покрыта мохом и песком,
Непроницаемой стеной
Окружена, передо мной
Была поляна. Вдруг по ней
Мелькнула тень, и двух огней
Промчались искры... и потом

Какой-то зверь одним прыжком
Из чащи выскочил и лег,
Играя, навзничь на песок.
То был пустыни вечный гость -
Могучий барс. Сырую кость
Он грыз и весело визжал;
То взор кровавый устремлял,
Мотая ласково хвостом,
На полный месяц, - и на нем
Шерсть отливалась серебром.
Я ждал, схватив рогатый сук,
Минуту битвы; сердце вдруг
Зажглося жаждою борьбы
И крови... Да, рука судьбы
Меня вела иным путем...
Но нынче я уверен в том,
Что быть бы мог в краю отцов
Не из последних удальцов...
Я ждал. И вот в тени ночной
Врага почуял он, и вой
Протяжный, жалобный как стон
Раздался вдруг... и начал он
Сердито лапой рыть песок,
Встал на дыбы, потом прилег,
И первый бешеный скачок
Мне страшной смертию грозил...
Но я его предупредил.
Удар мой верен был и скор.
Надежный сук мой, как топор,
Широкий лоб его рассек...
Он застонал как человек,
И опрокинулся. Но вновь,
Хотя лила из раны кровь
Густой, широкою волной, -
Бой закипел, смертельный бой!
Ко мне он кинулся на грудь;
Но в горло я успел воткнуть
И там два раза повернуть
Мое оружье... Он завыл,
Рванулся из последних сил,
И мы, сплетясь как пара змей,
Обнявшись крепче двух друзей,
Упали разом, и во мгле
Бой продолжался на земле.
И я был страшен в этот миг:
Как барс пустынный, зол и дик,
Я пламенел, визжал как он;
Как будто сам я был рожден
В семействе барсов и волков
Под свежим пологом лесов.
Казалось, что слова людей
Забыл я - и в груди моей
Родился тот ужасный крик,
Как будто с детства мой язык

К иному звуку не привык...
Но враг мой стал изнемогать,
Метаться, медленней дышать.
Сдавил меня в последний раз...
Зрачки его недвижных глаз
Блеснули гордо - и потом
Закрылись тихо вечным сном;
Но с торжествующим врагом
Он встретил смерть лицом к лицу,
Как в битве следует бойцу!..

Блуждая в лесу, голодный и умирающий, мцыри вдруг увидел с ужасом, что воротился опять к своему монастырю. Выписываем окончание поэмы:

Прощай, отец... дай руку мне:
Ты чувствуешь, моя в огне...
Знай: этот пламень с юных дней
Таяся, жил в груди моей;
Но ныне пищи нет ему,
И он прожог свою тюрьму
И возвратится вновь к тому,
Кто всем законной чередой
Дает страданье и покой...
............
Когда я стану умирать,
И, верь, тебе не долго ждать -
Ты перенесть меня вели
В наш сад, в то место, где цвели
Акаций белых два куста...
Трава меж ними так густа,
И свежий воздух так душист,
И так прозрачно-золотист
Играющий на солнце лист!
Там положить вели меня.
Сияньем голубого дня
Упьюся я в последний раз.
Оттуда виден и Кавказ!
Быть может, он с своих высот
Привет прощальный мне пришлет,
Пришлет с прохладным ветерком...
И близ меня перед концом
Родной опять раздастся звук!
И стану думать я, что друг,
Иль брат, склонившись надо мной,
Отер внимательной рукой
С лица кончины хладный пот,
И что вполголоса поет
Он мне про милую страну...
И с этой мыслью я засну,
И никого не прокляну!

Из наших выписок вполне видна мысль поэмы; эта мысль отзывается юношескою незрелостию, и если она дала возможность поэту рассыпать перед вашими глазами такое богатство самоцветных камней поэзии, - то не сама собою, а точно как странное содержание иного посредственного либретто дает гениальному композитору возможность создать превосходную оперу. Недавно кто-то, резонерствуя в газетной статье о стихотворениях Лермонтова, назвал его «Песню про царя Ивана Васильевича, удалого опричника и молодого купца Калашникова» произведением детским, а «Мцыри» - произведением зрелым: глубокомысленный критикан, рассчитывая по пальцам время появления той и другой поэмы, очень остроумно сообразил, что автор был тремя годами старше, когда написал «Мцыри», и из этого казуса весьма основательно вывел заключение: ergo *) «Мцыри» зрелее. 45 Это очень понятно: у кого нет эстетического чувства, кому не говорит само за себя поэтическое произведение, тому остается гадать о нем по пальцам или соображаться с метрическими книгами...

Но несмотря на незрелость идеи и некоторую натянутость в содержании «Мцыри», - подробности и изложение этой поэмы изумляют своим исполнением. Можно сказать без преувеличения, - что поэт брал цвета у радуги, лучи у солнца, блеск у молнии, грохот у громов, гул у ветров, - что вся природа сама несла и подавала ему материалы, когда писал он эту поэму... Кажется, будто поэт до того был отягощен обременительною полнотою внутреннего чувства, жизни и поэтических образов, что готов был воспользоваться первою мелькнувшею мыслию, чтоб только освободиться от них, - и они хлынули из души его, как горящая лава из огнедышущей горы, как море дождя из тучи, мгновенно объявшей собою распаленный горизонт, как внезапно прорвавшийся яростный поток, поглощающий окрестность на далекое расстояние своими сокрушительными волнами... Этот четырехстопный ямб с одними мужескими окончаниями, как в «Шильйонском узнике», звучит и отрывисто падает, как удар меча, поражающего свою жертву. Упругость, энергия и звучное, однообразное падение его удивительно гармонируют с сосредоточенным чувством, несокрушимою силой могучей натуры и трагическим положением героя поэмы. А между тем, какое разнообразие картин, образов и чувств! тут и бури духа, и умиление сердца, и вопли отчаяния, и тихие жалобы, и гордое ожесточение, и кроткая грусть, и мраки ночи, и торжественное величие утра, и блеск полудня, и таинственное обаяние вечера!.. Многие положения изумляют своею верностью: таково место, где мцыри описывает свое замирание подле монастыря, когда грудь его пылала предсмертным огнем, когда над усталою головою уже веяли успокоительные сны смерти и носились ее фантастические видения. Картины природы обличают кисть великого мастера: они дышат грандиозностью и роскошным блеском фантастического Кавказа. Кавказ взял полную дань с музы нашего поэта... Странное дело! Кавказу как будто суждено быть колыбелью наших поэтических талантов, вдохновителем и пестуном их музы, поэтическою их родиною! Пушкин посвятил Кавказу одну из первых своих поэм - «Кавказского пленника», и одна из последних его поэм - «Галуб» тоже посвящена Кавказу; несколько превосходных лирических стихотворений его также относятся к Кавказу. Грибоедов создал на Кавказе свое «Горе от ума»: дикая и величавая природа этой страны, кипучая жизнь и суровая поэзия ее сынов вдохновили его оскорбленное человеческое чувство на изображение апатического, ничтожного круга Фамусовых, Скалозубов, Загорецких, Хлестовых, Тугоуховских, Репетиловых, Молчалиных - этих карикатур на природу человеческую... И вот является новый великий талант - и Кавказ делается его поэтическою родиною, пламенно-любимою им; на недоступных вершинах Кавказа, венчанных вечным снегом, находит он свой Парнасс; в его свирепом Тереке, в его горных потоках, в его целебных источниках находит он свой Кастальский ключ, свою Ипокрену... Как жаль, что не напечатана другая поэма Лермонтова, действие которой совершается тоже на Кавказе, и которая в рукописи ходит в публике, как некогда ходило «Горе от ума»: мы говорим о «Демоне». Мысль этой поэмы глубже и несравненно зрелее, чем мысль «Мцыри», и, хотя исполнение ее отзывается некоторою незрелостью, но роскошь картин, богатство поэтического одушевления, превосходные стихи, высокость мыслей, обаятельная прелесть образов ставят ее несравненно выше «Мцыри» и превосходят всё, что можно сказать в ее похвалу. Это не художественное создание, в строгом смысле искусства; но оно обнаруживает всю мощь таланта поэта и обещает в будущем великие художественные создания.

Говоря вообще о поэзии Лермонтова, мы должны заметить в ней один недостаток: это иногда неясность образов и неточность в выражении. Так, например, в «Дарах Терека», где сердитый поток описывает Каспию красоту убитой казачки, очень неопределенно намёкнуто и на причину ее смерти, и на ее отношения к гребенскому казаку.

По красотке-молодице
Не тоскует над рекой
Лишь один во всей станице
Казачина гребенской.
Оседлал он вороного,
И в горах, в ночном бою,
На кинжал чеченца злого
Сложит голову свою.

Здесь на догадку читателя оставляется три случая, равно возможные: или, что чеченец убил казачку, а казак обрек себя мщению за смерть своей любезной; или что сам казак убил ее из ревности и ищет себе смерти, или что он еще не знает о погибели своей возлюбленной, и потому не тужит о ней, готовясь в бой. Такая неопределенность вредит художественности, которая именно в том и состоит, что говорит образами определенными, выпуклыми, рельефными, вполне выражающими заключенную в них мысль. Можно найти в книжке Лермонтова пять-шесть неточных выражений, подобных тому, которыми оканчивается его превосходная пьеса «Поэт»:

Проснешься ль ты опять, осмеянный пророк?
Иль никогда, на голос мщенья,
Из золотых ножен не вырвешь свой клинок,
Покрытый ржавчиной презренья?..

Ржавчина презренья - выражение неточное и слишком сбивающееся на аллегорию. Каждое слово в поэтическом произведении должно до того исчерпывать всё значение требуемого мыслью целого произведения, чтоб видно было, что нет в языке другого слова, которое тут могло бы заменить его. Пушкин, и в этом отношении, величайший образец: во всех томах его произведений едва ли можно найти хоть одно сколько-нибудь неточное или изысканное выражение, даже слово... Но мы говорим не больше, как о пяти или шести пятнышках в книге

Лермонтова: всё остальное в ней удивляет силою и тонкостью художественного такта, полновластным обладанием совершенно покоренного языка, истинно-пушкинской точностью выражения.

Бросая общий взгляд на стихотворения Лермонтова, мы видим в них все силы, все элементы, из которых слагается жизнь и поэзия. В этой глубокой натуре, в этом мощном духе всё живет; им всё доступно, всё понятно; они на всё откликаются. Он всевластный обладатель царства явлений жизни, он воспроизводит их как истинный художник; он поэт русский в душе - в нем живет прошедшее и настоящее русской жизни; он глубоко знаком и с внутренним миром души. Несокрушимая сила и мощь духа, смирение жалоб, елейное благоухание молитвы, пламенное, бурное одушевление, тихая грусть, кроткая задумчивость, вопли гордого страдания, стоны отчаяния, таинственная нежность чувства, неукротимые порывы дерзких желаний, целомудренная чистота, недуги современного общества, картины мировой жизни, хмельные обаяния жизни, укоры совести, умилительное раскаяние, рыдания страсти и тихие слезы, как звук за звуком, льющиеся в полноте умирённого бурей жизни сердца, упоения любви, трепет разлуки, радость свидания, чувство матери, презрение к прозе жизни, безумная жажда восторгов, полнота упивающегося роскошью бытия духа, пламенная вера, мука душевной пустоты, стон отвращающегося самого себя чувства замершей жизни, яд отрицания, холод сомнения, борьба полноты чувства с разрушающею силою рефлексии, падший дух неба, гордый демон и невинный младенец, буйная вакханка и чистая дева - всё, всё в поэзии Лермонтова: и небо и земля, и рай и ад... По глубине мысли, роскоши поэтических образов, увлекательной, неотразимой силе поэтического обаяния, полноте жизни и типической оригинальности, по избытку силы, бьющей огненным фонтаном, его создания напоминают собою создания великих поэтов. Его поприще еще только начато, и уже как много им сделано, какое неистощимое богатство элементов обнаружено им: чего же должно ожидать от него в будущем?.. Пока еще не назовем мы его ни Байроном, ни Гёте, ни Пушкиным, и не скажем, чтоб из него со временем вышел Байрон, Гёте или Пушкин: ибо мы убеждены, что из него выйдет ни тот, ни другой, ни третий, а выйдет - Лермонтов...

Знаем, что наши похвалы покажутся большинству публики преувеличенными; но мы уже обрекли себя тяжелой роли говорить резко и определенно то, чему сначала никто не верит, но в чем скоро все убеждаются, забывая того, кто первый выговорил сознание общества и на кого оно за это смотрело с насмешкою и неудовольствием... Для толпы немо и безмолвно свидетельство духа, которым запечатлены создания вновь явившегося таланта: она составляет свое суждение не по самым этим созданиям, а по тому, что о них говорят сперва люди почтенные, литераторы заслуженные, а потом, что говорят о них все . Даже, восхищаясь произведениями молодого поэта, толпа косо смотрит, когда его сравнивают с именами, которых значения она не понимает, но к которым она прислушалась, которых привыкла уважать на-слово... Для толпы не существуют убеждения истины: она верит только авторитетам, а не собственному чувству и разуму - и хорошо делает... Чтоб преклониться перед поэтом, ей надо сперва прислушаться к его имени, привыкнуть к нему, и забыть множество ничтожных имен, которые на минуту похищали ее бессмысленное удивление. Procul profani **) ...

Как бы то ни было, но и в толпе есть люди, которые высятся над нею: они поймут нас. Они отличат Лермонтова от какого-нибудь фразера, который занимается стукотнёю звучных слов и богатых рифм, который вздумает почитать себя представителем национального духа потому только, что кричит о славе России (нисколько не нуждающейся в этом) и вандальски смеется над издыхающею, будто бы, Европою, делая из героев ее истории что-то похожее на немецких студентов.. 46 Мы уверены, что и наше суждение о Лермонтове отличат они от тех производств в «лучшие писатели нашего времени, над сочинениями которых (будто бы) примирились все вкусы и даже все литературные партии», таких писателей, которые действительно обнаруживают замечательное дарование, но лучшими могут казаться только для малого кружка читателей того журнала, в каждой книжке которого печатают они по одной и даже по две повести... 47 Мы уверены, что они поймут как должно и ропот старого поколения, которое, оставшись при вкусах и убеждениях цветущего времени своей жизни, упорно принимает неспособность свою сочувствовать новому и понимать его - за ничтожность всего нового...

И мы видим уже начало истинного (не шуточного ) примирения всех вкусов и всех литературных партий над сочинениями Лермонтова, - и уже не далеко то время, когда имя его в литературе сделается народным именем, и гармонические звуки его поэзии будут слышимы в повседневном разговоре толпы, между толками ее о житейских заботах...

Сноски

* Поэтому. Ред.

** Прочь, непосвященные. Ред .